Tuesday, August 28, 2007

Кундера, "Неведение": Ты можешь вернуться домой, но всё переменилось. / Kundera, Ignorance: You Can Go Home Again, But Everything Has Changed

Источник: Newsweek, U.S. Edition / November 11, 2002, / By Andrew Nagorski

Эмигрантская жизнь состоит из определенных констант. Кошмарный сон, в котором твой самолет отклонился от курса и сел в аэропорту страны, где ты родился, - и где тебя ждут вооруженные люди в униформе. Ностальгические мечтания о живописном пейзаже или прекрасной дорожке в лесу твоей прежней жизни. Поглощенность памятью, усиленная знанием, что страна, где ты провел юность, закрыта для тебя навсегда. Но что происходит, когда это оказывается неверным предположением, когда, как в 1989-м, тоталитарный режим пал и эмигранты вольны вернуться домой?

Таковы вопросы, поднятые в последнем романе Милана Кундеры, «Неведение», «который доказывает, что после заслуженно прохладных отзывов на предыдущие работы, «Бессмертие» и «Неспешность», чешский писатель, живущий во Франции, снова на вершине успеха».

Ирена, которая живет во Франции с тех пор, как Советы раздавили Пражскую весну в 1968 году, и Йозеф, который ненадолго встретился с ней перед эмиграцией в Данию, отправляются, каждый сам по себе, в страну, бывшую когда-то для них родной. Сильви, французская подруга Ирены, уверяет, что это будет «твое великое возвращение». Но по тону Кундеры читатель догадывается, что возвращение будет скорее разочаровывающим, чем великим, скорее дезориентирующим, чем приносящим удовлетворение. В параллельных историях Ирены и Йозефа - которые пересекаются только в финале – писатель освещает каждую подробность, каждую эмоцию. Его величайшее достижение - в умении заставить даже самого оседлого и малоподвижного читателя смотреть на мир глазами эмигранта.

Наиболее красноречивые, волнующие моменты – когда Ирена и Йозеф сталкиваются с друзьями и членами семей, оставшимися на родине. Ирена приглашает в ресторан группу приятельниц, в надежде продемонстрировать свою зрелость, обретенную за годы жизни за рубежом. Она угощает их дорогим бордо, но женщины заказывают пиво. «Отказ от вина – отказ от нее самой», - понимает она, или по крайней мере та Ирена, что живет в Париже совсем иной жизнью, чем они. Чтó бы она ни пыталась рассказать им о своей жизни – их ничего не интересует. Вместо этого, женщины проверяют, помнит ли она события из их общей юности – пытаясь предать забвению последние двадцать лет ее жизни, «словно они ампутировали голени и ступни приставили прямо к коленям».

Йозеф покороблен первой встречей с братом и золовкой, которые обеспокоены преимущественно тем, захочет ли он забрать что-то из принадлежащих ему вещей ("он с трудом узнаёт мир, в котором жил, но непрестанно натыкается на следы своей жизни: свои брюки, свой галстук он видит на теле переживших его, естественно, поделивших вещи между собой; он видит всё и ничего не требует - мертвые робки"). Он чувствует себя «мертвецом, восставшим из могилы спустя двадцать лет». Когда Йозеф пытается спросить своего старого друга, самоотверженного коммуниста, у которого хватило смелости его защищать, что тот думает о старых обвинениях – ответа он не получает. Его вопросы «не столько опрометчивы, сколько устарелые», понимает он, ведь чехи уже давно миновали стадию, когда они могли бы пристально вглядеться в самих себя. Разобщение во всем – даже в диссонансном звучании музыки речи. «Йозеф слушал звуки незнакомого языка, каждое слово которого было ему понятно», - пишет Кундера. Язык же самого автора этой небольшой книги поистине виртуозен.

Перевод – Е. Кузьмина © При использовании моих переводов обязательна ссылка на сайт http://elenakuzmina.blogspot.com/

Monday, August 27, 2007

Мишель Уэльбек: Почему я хочу, чтобы меня клонировали / Michel Houellebecq: Why I want to be cloned

Источник: The Guardian / Wednesday January 1 2003

Культовый ученый заявляет, что клонировал человека, а французский писатель Мишель Уэльбек объясняет, почему он не может дождаться появления собственного клона.


Я себе не нравлюсь. Я испытываю к себе лишь легкую симпатию, а уважения и того меньше. Более того – я собой не слишком интересуюсь. Подростком, а позднее молодым человеком я был преисполнен самим собой – теперь это не актуально. Даже простая необходимость вспомнить анекдот из личной жизни погружает меня в скуку, граничащую с оцепенением. Когда же меня вынуждают к этому, – я лгу.

Тем не менее, как это ни парадоксально, я никогда не сожалел о воспроизводстве. Вы даже можете сказать, что я люблю моего сына, - а люблю я его с каждым разом еще больше, замечая в нем отпечатки моих собственных недостатков. Со временем я вижу их проявляющимися с неумолимым детерминизмом, и ликую. Беззастенчиво ликую, наблюдая повторения и даже превращение в постоянные, персональные качества, в которых нет ничего особенно ценного; в черты, которые весьма часто достойны презрения и единственная заслуга которых - в том, что они мои. Более того, они ведь даже и не мои собственные - я вполне осознаю, что некоторые были переданы мне прямо из той мерзкой щелки, от моего отца. Но, как ни странно, всё это вовсе не умаляет моей радости. Эта радость - больше чем эгоизм; это нечто более глубокое, более неоспоримое.

С другой стороны, в моем сыне меня печалит демонстрирование (влияние ли это его матери? Или разницы времен, в которые мы живем? или это чистая индивидуальность?) свойств автономной индивидуальности, в которой я не могу узнать себя; совершенно чуждой мне. Я далек от того, чтобы этим восторгаться, и понимаю, что у меня останется лишь моя несовершенная и выцветшая копия.

Западная философия едва ли одобряет подобную сентиментальность. Такие чувства не оставляют места для свободы и индивидуальности, их цель – ничего кроме вечного, идиотского повторения. В них нет ничего оригинального; их разделяет почти все человечество, и даже бóльшая часть животного мира; они - лишь живая память о непреодолимом биологическом инстинкте. Западная философия – это долгий, упорный и жестокий курс обучения, цель которого - убедить нас в правильности нескольких неправильных идей. Первая идея - то, что мы должны уважать своих собратьев, потому что они от нас отличаются; второе - что мы приобретем кое-что в момент смерти.

Сегодня, благодаря западной технологии, этот фасад, видимость пристойности быстро раскалывается на куски. Конечно, я создам своего клона, как только выпадет возможность; конечно, каждый клонирует себя, как только сможет. Я поеду на Багамы, в Новую Зеландию или на Канарские острова; я заплачу запрашиваемую цену (моральные и финансовые потребности никогда не имели особого значения рядом с потребностью воспроизводства). У меня, вероятно, будет два или три клона, так же как у вас – двое или трое детей. Между их рождениями мною будет соблюден соответствующий промежуток времени (не слишком мало, не слишком много). Я уже зрелый человек и буду вести себя как ответственный отец. Обеспечу своим клонам хорошее образование, потом умру. Я умру без удовольствия, потому что не желаю смерти. С помощью клонов я достигну определенной формы живучести - не вполне удовлетворяющей, но всё же лучше той, что могли бы мне дать обычные дети. В настоящее время это наибольшее, что может предложить западная технология.

Когда это пишу, я не могу предсказать, родятся ли мои клоны вне женской матки. То, что для дилетанта технически очевидно, натурально (питательный обмен веществ через плаценту априори менее таинственен, чем акт оплодотворения), - оказывается гораздо труднее смоделировать. В ситуации, когда методы достаточно прогрессивны, мои будущие дети, мои клоны, проведут начало своего существования в пробирке, и это меня немного расстраивает. Я люблю женские киски, люблю быть в их матке, в упругой податливости их влагалищ. Я понимаю соображения безопасности, технические требования; понимаю причины, которые приведут к оплодотворению в пробирке; я просто позволяю себе лёгкий штришок ностальгии. Будет ли у них, моих дорогих малышей, рожденных настолько далеко от этого, вкус к киске? Ради них самих, надеюсь, что да. В этом мире существует множество источников радости, но лишь несколько удовольствий - и только немногие из них безопасны.

Если им придется развиваться в пробирке, ясно, что мои клоны родятся без пупа. Не знаю, кто первым использовал, в уничижительном смысле, термин «литература самокопания» (navel-gazing literature), но знаю, что это клише всегда вызывало у меня отвращение. Какой интерес в литературе, которая делала вид, что говорит о человечестве, исключая любые личные соображения? Как ни комично, люди гораздо более одинаковы, чем они притворяются. Говоря о себе самом, гораздо легче достичь всеобщего, глобального, чем вы думаете. И здесь мы сталкиваемся со вторым парадоксом: говорить о самом себе - утомительное, даже отталкивающее занятие. Но писать о самом себе, в литературе, - единственно стоящее занятие, настолько, что мы измеряем - классически и справедливо - ценность книги в соответствии с причастностью к ней автора лично. Вы можете назвать это нелепым, даже безумно нескромным, но всё так и есть.

Когда пишу эти строки, я пристально рассматриваю свой пуп, буквально и фигурально. Я редко думаю о нем. Эта складка плоти – символ пореза, торопливо завязанный узел; это - память о ножницах, которые, без какого-либо надлежащего процесса, швырнули меня в мир и сказали позаботиться о себе. Вы тоже не избегнете этого воспоминания. Будучи стариком, даже исполненным самомнения, вы сохраните нетронутым след этого пореза на своем животе. Через это дурно закрытое отверстие ваши самые интимные органы могут в любой момент выскользнуть в атмосферу. В любой момент вы можете умереть как рыба, которую вы убиваете ударом по позвонку. Помните слова поэта:

Божье тело корчится
На наших глазах
Как изнуренная рыба
Забитая нами до смерти

Вы скоро будете там, о поверхностные дети. Вы будете как боги - и этого будет мало. У ваших клонов может не быть пупов, но у них будет литература самокопания (navel-gazing literature). И вы тоже будете самокопателями (navel-gazers). Ваши пупы будут покрыты грязью; в лицо вам бросят землю.

© Michel Houellebecq 2003
Перевод – Е. Кузьмина (с) При использовании моих переводов обязательна ссылка на сайт http://elenakuzmina.blogspot.com/

Monday, August 13, 2007

Хаксли "О тишине" / Huxley On Silence (1946)

Двадцатое столетие, среди прочего, - это Эра Шума.

Физический грохот, умственный шум и гул желаний – в этом мы побили все рекорды. И неудивительно, ведь все ресурсы наших почти сверхъестественных технологий брошены сейчас в атаку против тишины.

Радио, - самое популярное и влиятельное из всех недавних изобретений, - не что иное, как канал, по которому готовый шум вливается в наши дома. Разумеется, этот шум проникает гораздо глубже барабанных перепонок.
Он поступает в сознание, заполняя его галдежом раздоров и отвлекающей внимание неразберихой, взрывами дьявольской или сентиментальной музыки, бесконечными повторами дозированных драм, - они не приносят катарсиса, а создают потребность в ежедневных или даже ежечасных эмоциональных клизмах. И там, где, как в большинстве стран, радиостанции самоокупаемы, продавая время рекламодателям, шум проносится от уха, (сквозь царства фантазии, знания и чувства) - к самой сущности эго, к желаниям и страстям.

Устная или печатная, переданная в эфир или распространенная на бумаге, - любая рекламная продукция преследует лишь одну цель: не дать желаниям замолчать.
Отсутствие желаний – условие освобождения и просветления. Вселенское, повсеместное желание - условие развития и расширения технологий массового производства.
Реклама – организованные усилия по обострению желаний, то есть подстегивание силы, которая (как учат святые и проповедники всех религий) является кардинальной причиной страданий и проступков, а также величайшей преградой между душой человека и её Божественной Сущностью.

- Silence, Liberty, and Peace (1946)

источник
Перевод – Е. Кузьмина © http://elenakuzmina.blogspot.com/

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...