Monday, October 22, 2007

Кундера, «Книга смеха и забвения»: самая оригинальная книга сезона /John Updike: The Most Original Book of the Season (1980)

By JOHN UPDIKE // The New York Times // November 30, 1980
THE BOOK OF LAUGHTER AND FORGETTING By Milan Kundera.
Translated by Michael Henry Heim.


«Кундера поднял роман идей на новый уровень сказочного лиризма и эмоциональной насыщенности». - Newsweek

Эта книга, в полном соответствии с названием, - блестящая и оригинальная, написанная безупречно и остроумно. Еще она странна и необычна – настолько, что ставит в тупик.

Это больше, чем сборник из семи рассказов – и все же, конечно, не роман; написан чехом-эмигрантом, который живет во Франции, очарован сексом и склонен к внезапным, хоть и изящным, соскальзываниям в автобиографические абстрактные размышления и в недавнюю историю Чехии.
Милан Кундера, рассказывает он нам, в молодости принадлежал той половине чешского населения, которая «была более активной, более умной, была лучшей половиной» и приветствовала приход к власти коммунистов в феврале 1948 года. Потом он оказался среди десятков тысяч разочарованных суровым гнётом нового режима: «И тогда эти молодые, умные и решительные люди вдруг обнаружили в себе странное чувство, что они выпустили в мир поступок, который зажил собственной жизнью, перестал походить на их исконные представления и презрел тех, кто его породил. И вот эти молодые и умные начали взывать к своему поступку, воскрешать его, хулить, преследовать, гоняться за ним».

Кундера, сын известного пианиста, – говорится на суперобложке, – при коммунистическом режиме был разнорабочим и джазовым музыкантом, а «в итоге решил посвятить себя литературе и кинематографу. В 1960-х ему присвоили звание профессора пражского Института Передовых Кинематографических Исследований (the Prague Institute for Advanced Cinematographic Studies), где его студенты, в частности Милош Форман (Milos Forman), создали Новую волну в чешском кинематографе. Когда смелая попытка чехов создать «социализм с человеческим лицом» при Александре Дубчеке была сокрушена русским вторжением 21 августа 1968 года, Кундеру вычеркнули из официальной культурной жизни страны. К 1975 году нелегальное существование в родной стране стало невыносимым и он эмигрировал во Францию. В 1979 году в ответ на публикацию во Франции «Книги смеха и забвения» ("Le livre du rire et de l'oubli") чешские власти лишили Кундеру гражданства.

Итак, Кундера - Адам, которого снова и снова изгоняют из рая – сначала из социалистической идиллии его юношеских грёз, затем – из национального движения в попытке воссоздать эту идиллию во время краткой Пражской весны 1968 года, а после этого – и вовсе прочь из захваченной русскими страны, из рядов ее граждан. Не удивительно, что Кундера умеет объединять смысл, значимость - личную и политическую - с легкостью, присущей Камю.

К примеру, тема забвения – мастерски и непринужденно – сделана вездесущей. На официальном уровне вычеркивание, уничтожение, стирание достигает комического эффекта. Товарищ по имени Клементис, который заботливо надел собственную шапку на голову Клемента Готвальда во время его обращения к народу холодным днем 1948 года, четыре года спустя был повешен и стерт со всех пропагандистских фотографий, «от Клементиса осталась лишь шапка на голове Готвальда». Густав Гусак, президент, посаженный на этот пост русскими после Дубчека, «известен как президент забвения». Официальное забвение эхом отдаётся в личной борьбе за предметы, подлежащие ревизии властей – вернуть утраченные письма, вспомнить подробности, придающие жизни эмоциональную целостность.

В центральной и, наверное, лучшей из этих неравноценных, хоть и связанных, глав, Тамина, родившаяся в Праге и позже эмигрировавшая, перебирает в памяти все ласковые прозвища, которыми умерший муж когда-либо ее называл, и, всё хуже и хуже вспоминая его лицо, от отчаяния обращается к своеобразному духовному упражнению:
«...ее особой технике воспоминания. Сидя напротив того или иного мужчины, она использовала его голову в качестве скульптурного материала: она упорно смотрела на него и мысленно переделывала его лицо, придавала ему более темный оттенок, разбрасывала по нему веснушки и бородавочки, уменьшала уши или окрашивала глаза в голубой цвет. Но все эти усилия лишь доказывали, что образ мужа безвозвратно ускользает».

Как выразил это Мирек, другой отступник-уклонист, «борьба человека с властью - борьба памяти с забвением». Ему необходимо вернуть некоторые потерянные письма - совсем по иной причине, чем Тамине. Мирек хочет уничтожить письма, которые он, на волне тогдашнего партийного подъема, писал Здене, своей любовнице тех наивных дней. Она осталась верна их юношеской ортодоксальности, вплоть до поддержки русского вторжения 1968 года. Однако Мирек забывает, что ее преданность партии - это преданность ему, их давней любви: «То, что казалось политическим фанатизмом, было лишь предлогом, параболой, манифестом верности, зашифрованным упреком обманутой любви».
В этих историях о жизни при коммунистах мотивы часто сбивают с толку и вызывают крайне неуместные эмоции. Каждая жизнь лоботомизирована вмешательством тирании.

Конечно, присутствует здесь и комедия. Но тема смеха в том виде, в каком разрабатывает ее Кундера в этих историях, причудлива и замысловата настолько, что это уже больше не кажется смехом. Кундера ловок, искусен и парадоксален, но на сердце у него - тяжесть, он слишком печален, чтобы быть забавным писателем. Не может он и привнести в свою печаль то ощущение традиционного религиозного смирения, которое трансформирует депрессию в космический юмор у Кафки или Бруно Шульца (Bruno Schulz), у раннего Маламуда (Bernard Malamud) или Гоголя. В сравнении с ними Кундера – дитя Просвещения, и существующие для него тайны совершаются на уровне психологического и сексуального. Это скорее анализ смеха – определенного как «короткий, прерывистый звук на самой высокой ноте своего вокального регистра», - а не смех как таковой. Некая механическая живость, на манер французского фарса, осеняет сцены группового секса: в главе «Мама» пожилая мать героя, гостящая у него, случайно становится свидетельницей сцены в гостиной, где ее сын собирается развлечь одновременно свою жену и другую, едва прикрытую одеждой, женщину; в «Границе» рьяная устроительница оргий бдительно навязывает групповые контакты парам, которые грозят обрести счастье на двоих в укромном углу.

По своей сущности секс для Кундеры печален, а смех жесток. Финальный образ его книги рисует группу доктринёров, самодовольных нудистов на (очевидно, французском) пляже, где «их обнаженные фаллосы тупо, печально и безучастно смотрели в желтый песок». Для Кундеры декларированные Западом личные свободы – вовсе не освобождение. Герой заключительного эпизода по имени Ян чуть раньше вспоминает, что евреи шли в газовые камеры гитлеровских лагерей толпой и голыми, что «нагота – это саван». А в детстве Ян изучал фотографию нагой женщины и «мечтал о существе, имеющем на теле вместо ничтожного треугольника десять или двадцать эротических мест», то есть «еще в середине своего весьма долгого пути девственника он знал, что значит быть пресыщенным женским телом».

Наиострейший момент сексуального возбуждения мужчины в «Книге смеха и забвения» происходит, когда автобиографический герой Кундеры, не замаскированный другим именем, заперт в чужой квартире с молодой женщиной, рискующей своей карьерой редактора из-за того, что давала ему секретные поручения, - и теперь это открылось. Она сохраняет приличия, постоянно скрываясь в ванной. «Эта девушка не предоставила мне ни малейшей щелочки, сквозь которую я мог бы увидеть проблеск ее обнаженности. И вдруг страх разъял ее, как нож мясника. Мне казалось, что она открыта передо мной, будто располовиненная туша телки, висевшей на крюку в лавке. Мы сидели рядом на тахте в чужой, занятой на время квартире, из туалета доносился звук льющейся воды, наполнявшей только что опорожненный бачок, а на меня вдруг нашло яростное желание овладеть ею. Точнее сказать, яростное желание изнасиловать ее. Броситься на нее и взять ее в едином объятии со всеми ее неодолимо возбуждающими противоречиями, с ее изысканным платьем и бунтующими кишками, с ее умом и страхом, с ее гордостью и ее бедой». На фоне воспоминаний о подобных всплесках насилия и беззащитности, существование которых стало возможным вследствие давления коммунистического мира, публичный нудизм Запада, конечно, должен казаться одомашненным, неопасным.

В Кундерином мире женщин наилучший секс – это секс без души. Участвуя в шараде тройственного секса, чувствительная и ревнивая Маркета воображает мужа безголовым: «В тот момент, когда она сняла голову с его тела, она ощутила незнакомое и пьянящее прикосновение свободы. Анонимность тел была внезапно обретенным раем». Тамина во второй истории под названием «Ангелы» сексуально осаждаема толпой детей, поскольку впервые в жизни ее тело получает удовольствие в отсутствие души, которая, ничего не воображая и не помня, спокойно удалилась.
Короче говоря, удовольствие требует некоего самоубийства. Или, говоря иначе, сексуальность, освобожденная от дьявольской связи с любовью, стала радостью ангельской простоты.

Ангелы в сложной вселенной разобщенности Милана Кундеры - злорадны. Дети заканчивают тем, что мучат Тамину и толкают её к смерти, - она тонет; именно этого она тщетно искала раньше. В первой истории, названной «Ангелы», они танцуют на улицах Праги, празднуя политические убийства; они танцуют коло, пока не взмывают в небеса. Ангелы – не падшие из-за коммунистической веры; Кундера когда-то танцевал с ними коло и помнит их блаженство. Ангелы – предвестники «неоспоримого»; выпавший из их круга уже не прекращает падать, «глубже», говорит Кундера, «прочь из моей страны, в пустоту мира, созвучного с ужасающим смехом ангелов, который покрывает шумом каждое мое слово».

Проза Кундеры – словно поверхность разбитого зеркала, когда блестящие зеркальные осколки лежат вперемешку с кусками тусклого серебра. Кажется, что коммунистическая идиллия, которой он верил в юности, жива для него до сих пор, – но теперь он издевается и отрекается от нее. Он никогда не задается вопросом - самым интересным политическим вопросом столетия, – почему оправданное и обязательное перераспределение богатства требует, в своей коммунистической форме, такой непомерной жертвы - личной свободы? Почему идиллия превращается не просто в нечто меньшее, а – в кошмар? Кундера авторитетно описывает террор и унижение интеллектуалов под гнетом тоталитаризма, - и все же, он говорит, эти варварства коренятся в небесах, вне достижимости.

Он продолжает возделывать земной материал метафорами смеха и забвения, ангелов и детей. Тамина, говорит писатель, - «главное действующее лицо и главный слушатель, а все остальные истории являются лишь вариациями ее истории и отражаются в ее жизни, как в зеркале». И всё же в своем заключительном появлении она кажется почти аллегорией, сведенной на нет; и эпизод почти фантастичен.

Вряд ли можно назвать комфортным положение на Западе писателя-выходца из социалистического мира. Он не может не презирать нас с нашими дешевыми свободами и едва ощутимым рабством. А мы, вполне возможно, не можем не снизойти к его открытию, - так дорого стоившему для его жизни, - уроков, которые господа Черчилль и Труман так настойчиво преподавали нам тридцать пять лет назад. Тактика выживания разнится. Солженицын в штате Вермонт создает собственный маленький железный занавес и продолжает греметь им, словно он все еще в русской тюрьме. Иосиф Бродский, - в годы жизни в Ленинграде наиболее отчужденный и метафизический из диссидентов, - становится, как ни удивительно, американским поэтом. Кундера – переместившийся, в конце концов, лишь на несколько сот километров западнее, и, в отличие от многих эмигрантов, познавший значительный творческий успех и занимавший престижное положение в собственной стране - пять лет спустя пребывает в сносном положении.

Он пересекает описываемую им границу, переходя на сторону, внушающую ужас, «где язык их измученной нации звучал бы столь же бессмысленно, как щебетание птиц». Смысл, некогда вездесущий, исчез. Привычка вúдения, выработанная в одном контексте, разрушается в другом. Описания секса, нежные и проницательные, имевшие эффект ниспровергающего комментария в рамках чешского контекста - вне его кажутся пресыщенными и пустыми. В «Книге смеха и забвения» соцреализм и протест сосуществуют с хрупкой, ангельской насмешкой, - от которой нам, внутри глубоко печальных воспоминаний и тонкой психологии, становится не совсем уютно.

Перевод (с некоторыми сокращениями) – Е. Кузьмина © При использовании моих переводов обязательна ссылка на сайт http://elenakuzmina.blogspot.com/

No comments:

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...