Thursday, August 08, 2019

дождь, я вымок, дальше иду. Сантёка Танеда/ Santōka Taneda (1882-1940)

• забредаю всё дальше, всё глубже – зеленые горы

Сантека (Сантёка) Танеда (Santōka Taneda) – один из наиболее значительных поэтов-авторов хайку ХХ столетия. Он был также дзен-буддийским монахом. К сожалению, его имя и творчество мало известны за пределами Японии.

Сёичи Танеда (Shōichi Taneda), будущий поэт, родился 3 декабря 1882 года в деревне Бофу, префектура Ямагата, в зажиточной семье землевладельцев. Он был первенцем у Такедзиро (Takejiro) – так звали отца семейства, и Фусы (Fusa) Танеда, у которых позже родилось еще четверо детей.

Отец, Такедзиро Танеда имел много любовниц и не обременял себя заботами о семье.

В 1893 году, когда Сёичи было 11 лет, его мать покончила с собой, бросившись в колодец. Ей было 33 года. Позже в своих дневниках поэт объяснял её поступок невозможностью и дальше мириться с растратами и бесконечными изменами мужа.

Оставшихся без матери детей Танеда воспитывала бабушка (по другим данным – тётка).

В 1902 году 20-летний Сантока Танеда начал изучать литературу в университете Васеда в Токио.

В этот период он начал много пить, и в 1904 году, с началом русско-японской войны, бросил университет. Как значится в документах, причиной стал «нервный срыв», что, по мнению некоторых специалистов, всего лишь эвфемизм, за которым скрывается беспрестанное пьянство, мешавшее обучению. Кроме того, финансовые дела отца, Такедзиро Танеды, были расстроены настолько, что оплачивать обучение старшего сына стало затруднительно.

В 1906 году отец и старший сын Танеда продали фамильные земли, чтобы открыть в соседней деревушке предприятие по производству саке. Если вспомнить о разгульной натуре отца и склонности сына к выпивке – это начинание, заранее обреченное на провал.

Некоторые источники утверждают, что Сантока с детства мечтал стать дзен-священником. В отличие от отца, он был равнодушен к женщинам.
В своих дневниках Сантока признавался, что вид трупа матери, поднятого из колодца, навеки отпечатался в его памяти и сделал нормальные отношения с женщинами невозможными для него: «Умершая мать оставила в душе пустоту, которую ни одна женщина не сможет заполнить».

Но отца мало заботили подобные материи, и он устроил брак сына с девушкой из соседнего селения, которую звали Сато Сакино. Они поженились в 1909 году, а в 1910 у них родился единственный сын, Кен. Видимо, сначала всё шло неплохо. Но вскоре семейная жизнь расстроилась – сыграла роль склонность Сантоки к выпивке и внезапным исчезновениям из дома.

В 1911 году Сантока начал публиковать переводы из Ивана Тургенева и Ги де Мопассана [знал языки? Или использовал подстрочник? – Е.К.] в литературном издании Seinen.

Псевдоним «Сантока» можно интерпретировать как минимум двояко: буквальное значение «огонь на вершине горы»; но также – «огонь крематория», поскольку в Японии традиционно кремировали на горных возвышенностях. Предположительно, выбор подобного литературного псевдонима объясняется травмой, пережитой поэтом в детстве в связи с самоубийством матери.

В 1913 году Сантока стал учеником ведущего реформатора поэзии хайку, Огивары Сайсенсуи (Ogiwara Seisensui, 1884–1976), которого можно считать одним из зачинателей развития хайку-свободной-формы. Поэты, следовавшие по пути возникшего в начале ХХ века движения «хайку свободной формы/стиля», (по-японски shinkeikō – буквально «новая тенденция»), сочиняли хайку, не придерживаясь предписанного традицией числа слогов (5-7-5) и без непременного указания на сезон/время года (использование «сезонного слова», kigo).

Джон Стивенс (John Stevens) в своей книге «Проба горы» (Mountain Tasting) пишет, что после смерти в 1902 году поэта Масаока Сики «в мире сложения хайку возникло два основных направления: одно придерживалось традиционных форм, касаясь современной тематики – а другое следовало по пути новаторства». Школа Огивары Сайсенсуя принадлежала именно ко второму направлению.

Хайку Сантоки стали регулярно появляться в специализированном поэтическом журнале Огивары Сансенсуя «Сёун» (Sōun, «Слоистые облака»), а в 1916 году Сантока стал редактором этого издания.

В том же 1916 году отцовское предприятие по производству саке обанкротилось – запасы саке за два предыдущих года, по вине владельцев бизнеса, были испорчены. Семья Танеда потеряла остатки своего некогда несметного состояния.
Отец пустился в бега. А Сантока перевёз жену и сына в Кумамото (Kumamoto City), городок на юге острова Кюсю. Там он планировал открыть магазинчик подержанных книг – а воплотилось это в небольшой магазин по продаже рамок для картин.

Через два года, в 1918, Дзиро, младший брат Сантоки, будучи не в состоянии расплатиться с долгами, покончил с собой.
Вскоре затем скончалась бабушка (тётка?), воспитывавшая детей семьи Танеда.

В 1919 году 37-летний Сантока оставляет жену и сына, и отправляется на поиски работы в Токио.
Год спустя, в 1920, идя навстречу пожеланиям родителей жены, он с ней развелся.
Вскоре после этого умер отец Сантоки.

На рабочем месте Сантока оказался не более состоятельным, чем обучаясь в университете: несмотря на то, что в 1920 году он сумел получить постоянную должность библиотекаря, уже через год, к началу 1922, он снова стал безработным – по причине очередного «нервного срыва».

Сантока оставался в Токио и пережил здесь Великое землетрясение Канто́ [землетрясение силой 8,3 балла; произошло 1 сентября 1923 года. Названо по региону Канто, которому был нанесён наибольший ущерб; именуют также Токийским или Йокогамским, поскольку оно практически полностью разрушило Токио и Йокогаму. Погибло нескольких сотен тысяч человек].
Затем Сантока был арестован по подозрению в причастности к коммунистическому движению, но вскоре отпущен – после чего вернулся в городок Кумамото и стал помогать бывшей жене управляться с магазином.

В предисловии книги «Проба горы: стихи и дневники Сантока Танеды» Джон Стивенс (John Stevens. Mountain Tasting - Haiku and Journals of Santoka Taneda) так описывает обстоятельства, приведшие Сантоку в дзен-монастырь:

«В конце декабря 1924 года Сантока – мертвецки пьяный и, видимо, намереваясь покончить с собой – прыгнул на железнодорожный путь перед приближающимся поездом. Поезд, визжа тормозами, удалось вовремя остановить, буквально в сантиметрах от него.
Газетный репортер, оказавшийся рядом, отвез Сантоку в расположенный поблизости монастырь сото-дзен (Sōtō Zen temple Hōon-ji). Верховный священник (Mochizuki Gian) не задавал вопросов, не спрашивал даже имени новоприбывшего; монахи накормили поэта и позволили оставаться среди них так долго, как он того пожелает.

Жизнь в дзен-монастыре пришлась Сантоке по душе, он изменился, подчиняясь строгому монашескому уставу. В феврале 1925 года 42-летнего поэта посвятили в духовный сан, он стал священником секты сото-дзен и был назначен смотрителем маленького храма Митори Каннон-до (Mitori Kannon-dō) недалеко от Кумамото.

Целый год Сантока честно служил при храме, открывал вечерние служения и воскресную школу для крестьян. Но вскоре внутреннее беспокойство толкнуло его на стезю паломника – в апреле 1926 года он покинул пост смотрителя и отправился в первое из множества своих пеших странствий.

Оставшиеся 15 лет жизни Сантока провел, скитаясь по стране, живя на подаяния и сочиняя «хайку в свободном стиле». Склонность к алкоголю он так и не преодолел – что очень усложняло жизнь бродячего поэта-дзен-священника.

Свои дневниковые записи о первых годах бродяжничества Сантока уничтожил. Можно предполагать, что в этот период Сантока предпринял паломничество по 88 храмам острова Сикоку. [Это паломничество называется Охэнро (ohenro), а тех, кто совершает его, именуют охэнро-сан (ohenro-san). Для посещения всех 88 святых мест Сикоку требуется около 40-50 дней. Считается, что если пройти весь путь и посетить все 88 храмов, любые молитвы будут услышаны - см. статью].

Сантока избрал жребий нищенствующего монаха – медитацию при ходьбе, вместо сидячей медитации или дзадзен, к примеру. Считается, что за годы странствований он прошел более 45 тысяч километров.

В 1929 и в 1930 годах Сантока ненадолго возвращался в Кумамото, помогая бывшей жене вести дела в магазине.

Джеймс Абрамс (James Abrams) в своей статье «Градины в миске для подаяний» ("Hail in the Begging Bowl: The Odyssey and Poetry of Santoka") отмечает, что в конце 1960-х годов в Японии наблюдался всплеск интереса к судьбе и творчеству Сантоки – что объясняется, по мнению автора статьи, бродячей жизнью поэта.
Для большинства японцев, придавленных «грузом семейной жизни и финансовой ответственности», подобная судьба несла отблеск романтики и ностальгии.

В той же статье автор пишет: «Сантока был невероятно располагающим человеком. Образованный и словоохотливый, он считал высшим удовольствием увлекательную беседу под бутылочку саке. Его с распростёртыми объятьями встречали в домах по всей стране, несмотря на то, что друзья и незнакомцы знали: этот священник выпьет их саке, воспользуется ночлегом и уйдет на следующее утро, не упоминая о плате за гостеприимство».

• улыбаемся, лицом к лицу – не встретимся мы больше

В поздние годы Сантока всё чаще использовал паломничества как предлог для посещения своих многочисленных приятелей-поэтов в западных областях Японии: он оставался на несколько дней, наслаждаясь обилием саке и пищи – перед тем, как снова отправиться в путь.

Осенью 1932 года при финансовой помощи друзей и почитателей, Сантока обосновался в домике, который называл Гочуан (Gōchuan, буквально «Срединная хижина»). Дом находился в Огори, преф. Ямагучи. Поэт разбил огород – он был горд, что в кои-то веки стал сравнительно независим от поддержки друзей.

• над красным восходом – льется дождь – посажу я редис

В этом же году Сантока опубликовал свой первый сборник стихов, который назывался «Дитя рисовой миски» (Rice Bowl Child).
Поэт кормился тем, что выращивал на своем огороде, а также благодаря деньгам, которые присылали ему сын Кен, друзья и почитатели.

Весной 1934 года неугомонный Сантока отправился было в новое пешее странствие. Но начал сказываться возраст – поэт оказался в больнице с острым приступом пневмонии.

В начале 1935 года в своей «Срединной хижине» физически и нравственно истощенный Сантока снова пытался покончить с собой – приняв множество таблеток снотворного.

Джеймс Абрамс пишет:
«Самому Сантоке претил тот непродуктивный, неровный, нестабильный образ жизни, который он вел. И перед, и после принятия священнического сана Сантока предпринимал полные энтузиазма попытки измениться, должным образом заботиться о семье.
В 1930-1931 годах он продолжительное время проводил рядом с бывшей женой в Кумамото, пытаясь уверить самого себя в том, что его удовлетворяет такая жизнь – забота о магазине, воспитание сына Кена, погружение в литературные издания и общение с коллегами.
В 1933-1934 годах поэт обретал кратковременное умиротворение и покой в своем «Срединном доме».
Но в итоге решимость осесть, остепениться приводила к всепоглощающему чувству вины – когда Сантока снова погружался в пьяный кутеж; а чувство вины толкало его к новому паломничеству в поиске духовного очищения.
Покидая «Срединный домик» в декабре 1935 года, после очередного покушения на самоубийство, поэт пишет:
• над водой тень облака – что-то не даёт мне быть в мире с собой

• еще один слой содран – от странствия к странствию

Из дневников Сантоки:
Те, чья жизнь – сплошная боль, ничего кроме боли, кто уже не страшится смерти – продолжают жить, не потому что хотят существовать, но потому, что находят сладость в самой боли.

Ценно испытать боль – но привычка к боли пугает.

Пустота того, кто истязает свою плоть ради облегчения душевной боли.

Человек, вышедший из пекла, не бегает и не кричит. В молчании, неотрывно глядя в землю – он идёт».

Весной 1936 года Сантока опять начал странствовать; отправился в Токио на встречу с попечителями издания Огивары Сансенсуя «Сёун» (Sōun, «Слоистые облака»). Затем он двинулся в северный район Тохоку, намереваясь повторить маршрут знаменитого поэта-странника Басё.

В своих скитаниях Сантока носил монашескую рясу и широкополую соломенную шляпу («каса»), спасавшую от палящего солнца. С собой у него была миска для подаяний – из которой он и ел.

Собирание милостыни (такухацу/takuhatsu) – важная часть монашеской жизни в Японии. Сантока во время своих странствий просил подаяния ради того, чтобы прокормиться; часто сталкивался с презрительным отношением, несколько раз оказывался задержанным полицией. Всё, что удавалось выпросить за день, уходило на оплату ночи в гостинице, еды и саке.

О своей жизни Сантока писал в дневнике:

«Безмолвно, продвигаюсь через горы – минуя одну за другой. Я чувствую всепоглощающее одиночество и безмятежность уединения. Итак, я продолжаю путь – задаваясь вопросами: что дальше, что я буду делать, что мне следует делать? — и все же иду. Я не могу сделать ничего, кроме как двигаться дальше. Идти – уж одно это далековато.

28 марта 1933 года. Даже если мне нечего будет есть – я больше не хочу заниматься ненавистным попрошайничеством! Люди, которым никогда не приходилось нищенствовать, кажется, с трудом представляют себе, что чувствую я.

26 ноября 1934 года. Любить саке, наслаждаться саке, смаковать саке – вовсе не так дурно. Но тонуть в саке, учинять бесчинства — не пройдет! Носиться повсюду, напиваясь вот так — крайне глупо!

4 ноября 1939 года. Дождь полил основательно, сильный ветер… Он унес мою шляпу, и очки мои тоже улетели — какой бардак! Но школьник-младшеклашка, шедший мимо, вернул мне их — огромное спасибо! Дождь усиливался, ветер тоже — ничего не остается, кроме как заночевать в Окутомо — но ни в одну из здешних гостиниц меня не пустили. Так тому и быть! – вот всё, что я сказал. Похожий на потонувшую крысу, иду дальше. Наконец, брести не в силах – нахожу приют с подветренной стороны придорожного склада. Выкрутил одежду, перекусил, оставался там пару часов. Потоп! — другого слова не найдешь — дикий ветер хлещет водой, стена дождя бьет по сторонам, словно оборвавшаяся ширма. Я чувствовал себя, как сбитый с ног небесами — довольно приятное ощущение, признаться. С наступлением вечера я смог дойти до самого Сисикуи (Shishikui), но снова никто меня не пускает на постой. Наконец я попал в Канноуру (Kannoura), где в одной гостинице дали мне приют – какое облегченье».

Литературный наставник Сантоки, Огивара Сайсенсуи (Ogiwara Seisensui), говорил о нём: «Сантока странствовал бесцельно, он плыл, подобно облакам или рекам – потому что не мог не двигаться, идти для него означало жить».

Джеймс Абрамс (James Abrams) в уже упоминавшейся статье «Градины в миске для подаяний» пишет:
«Последние годы жизни Сантока много писал и постоянно перемещался. В этот период поэт отмечал в своих дневниках, что существует лишь две цели в его жизни – «создать все те правдивые стихи, что есть во мне» и «умереть благословенной смертью, без продолжительной боли, не становясь в тягость ближним».
• этот персик начал плодоносить – ты уже мертв

• томат в моей ладони – перед Буддой, перед отцом, пред мамой

• от дома, где родился, не осталось и следа – светлячки

• что, снова дождь осенний? а смерть еще впереди

• звук волн то угасает, то вплывает – жизнь моя течет к концу

• льет дождь, солнце светит – ищу место, где мне умереть

• спокойствие смерти – ясно-небесное, дерево безлистое

• это дерево, что может умереть в любой момент – цветёт и плод приносит

• я сажаю семечко – плод однажды умрёт

• вот танец бабочек пред смертью

В 1938 году Срединный домик в Огори (Gochūan) сделался непригодным для проживания там. После очередного пешего странствия, в декабре 1939 года коллеги-поэты помогли Сантоке обосноваться в небольшом монастыре около города Мацуяма (Matsuyama City).

10 октября 1940 года Сантока умер во сне. Ему было 57 лет.

При жизни было опубликовано семь сборников его поэзии.

Джеймс Абрамс (James Abrams) пишет (статья «Градины в миске для подаяний»):
«10 октября 1940 года его поэтические соратники собрались на очередное обсуждение литературных вопросов, когда обнаружили Сантоку погруженным, как показалось, в пьяный ступор – состояние для него вполне обычное. Они не стали будить поэта. Позже той ночью сосед зашел проведать Сантоку, увидел, что ему стало совсем плохо, и вызвал врача. Ближе к утру Сантока скончался, предположительно, от апоплексии».

• там, где был костер, что-то расцвело

* * *
• о, пляшут воробьи, о, одуванчики облетают

• ветер меж сосен прохладен – ест человек, ест лошадь

• сладок риса вкус, жую, один

Зная некоторые обстоятельства жизни Сантоки, вдумчивый читатель чувствует – даже дождь в стихах поэта не похож ни на чей другой. Его дождь по-настоящему пробирает до костей, вызывает дрожь.

• когда умру – бурьян, дождь проливной

• дождь бесконечный – горы, еще горы, неведомые горы

• неужели и каса моя начала протекать?

• ем свой обенто – и его тоже дождь пропитал насквозь
[обенто (обед, упакованный в коробку, которая разделена на секции; каждому кушанью предназначается отдельная секция; большое значение придаётся эстетической стороне: кушанья часто располагают в форме животных или растений)]

• промокнув насквозь, не могу прочесть буквы на столбе-указателе

Джеймс Абрамс пишет: «Для Сантоки природа – изнурительное физическое испытание, и позитивный опыт, и безжалостное обнажение перед обжигающим солнцем, ледяным дождем, перед бесконечными дорогами, пыльными и грязными».

• милостыню собираю – принимаю и это жгучее солнце

тяжелые градины – и они в моей миске для подаяний

• бредя на ледяном ветру – горько себя попрекаю

• я промок от дождя из той тучи

• камень вместо подушки – крепко спит попрошайка

• каждый день рвется в лохмотья – моя ряса для странствий

• ничего не поделать – моя старая ряса распадается в прах

• ни денег, ни пожитков, ни зубов – лишь я

(К 50 годам у поэта осталось три зуба).

В отличие от классических поэтов, искавших истину в красоте природы – Сантока обращался к неприкрытости, наготе природы. Из его дневника: «Те, кто не знают предназначения сорняков – не понимают разума природы. Бурьян и сорняки воплощают собственную сущность и выражают истину».

• славная дорожка к милому зданию – это крематорий

• итак, какой дорогой мне пойти – ветер дует

• земля влажна от утренней росы – иду, куда хочу

• багаж, который не могу отбросить – так тяжек спереди и сзади

• горы, которых больше не увижу – растворяются вдали

• мой дух изнемог – эти горы, это море – слишком прекрасны

• вытягиваю ноги – погреться в последних лучах уходящего солнца

• нет саке – глазею на луну

• не в радость любой день, когда я не иду, не пью саке, не сочиняю хайку

• пьяный – сплю среди цикад

• жалеет, что упиться не может – крик цикады

• порой звук саке, проглатываемого – кажется таким одиноким

• в непрестанном звуке воды – будда

• счастлив, что жив – пригоршнями черпаю воду

• солнца лучи задержались на листьях пожухлых – печален их цвет

• мочусь кровью – как долго еще продержусь я?

• день напролёт – встречаю демонов, встречаю будд

• чуть жизни тéплится – почёсываю тело

• осыпаются листья – в лесной чаще я вижу будду

• печально все же быть одиноким – пожухлая трава

• (к другу): Я завтра приду – готовлю дикие овощи для тебя

• звук капель дождевых – я постарел

R. H. Blyth пишет: «Каждый грамм своей духовной энергии Сантока вкладывал в стихи. Его поэзия – сочетание дзен, буддизма и японскости (Japaneseness). Последнее слово подразумевает неотъемлемое ощущение мимолетности, эфемерности жизни, «таковости» (just-so-ness), простоты вещей, их экзистенциальной ценности».

* * *
Из статьи о Сантоке аббата дзен-центра в Небраске Нонина Човани (Rev. Nonin Chowaney), 2008 год:

Стихи Сантоки из книги «Проба горы» (Mountain Tasting), перевод Джона Стивенса:

• всё как есть – дождь, я вымок, дальше бреду

• моё нагое тело подставлено солнцу

Одно из моих любимых дзен-буддийских выражений, которое я каллиграфически выводил множество раз – это японское слово ‘nyoze’.
[Слово «факторы» (nyoze) указывает на то, что все явления, как они есть (just as they are), выражают истинный аспект Срединного Пути. - статья]

Я перевожу это понятие «как есть», «именно это»; то есть вещи и явления как они есть перед нами. В стихах Сантоки это понятие присутствует постоянно. Промок под дождем – как есть; приемлет палящее солнце – как есть. Здесь нет ни жалоб, ни желаний, чтобы было иначе. Это ободряет, живит, освежает.

• в сердце моём пустота – волны неистово бьют и отступают

• в траве, что вытоптала лошадь – цветы

• хурма на моей ладони – изумительно красна

• между жизнью и смертью – постоянство снегопада

Сантока был одиноким странником, он отлично знал, что такое уединённость.

• нет тропы, кроме этой – иду один

• эта прямая дорога исполнена одиночества

• бесцельно, держась на поверхности – ношусь здесь и там, смакуя чистую воду

• зашел так далеко – глоток воды, и я уйду

• нет дома для меня – осень подступает

Несколько приведенных далее стихов Сантоки были написаны в годы Японо-китайской войны (июль 1937 — сентябрь 1945). Джон Стивенс, приводя их в сборнике «Проба горы», пишет: «Никому в Японии не позволялось протестовать против этого военного конфликта; поэтам следовало поддерживать военные действия в своих произведениях». Но проникнутый чувством сострадания Сантока опубликовал такие посвященные войне строки:

• зима дождь облака – подумай: отправиться в Китай, чтоб тебя разорвали в куски

• оставив руки и ноги в Китае – солдаты вернулись в Японию

• устроит ли празднество город – для тех, кто вернулся в виде костей?

• кости – на этот раз в молчании вернулись из-за океана

• звук воздушной тревоги – визжит, вопит – красная хурма

* * *

• ворон каркает – и я тоже одинок

• сыплет снег – один, один бреду я

• сунули мне подаяние – сияет одинокая монета

• за весь день не сказал ни слова – плеск волн

• у кого-то голос, как у моего отца – этот поход полон грусти

• бреду сквозь осени дожди – деревня, где никто не пустит на ночлег

• ложится снег на снег – я в самом центре тишины

• ворон на дереве жухлом – Новый год наступил и прошел

* * *
если есть горы – смотрю я на горы;
в дождливые дни – слушаю дождь.
и так весь год.
и утром хорошо, и вечером.

источники: Википедия,

James Abrams. Hail in the Begging Bowl: The Odyssey and Poetry of Santoka,

A bowl of rice: An Introduction to the Haiku of Taneda Santoka - by Stanford M. Forrester// Autumn 2005

Santoka Taneda by Rev. Nonin Chowaney, Abbot of the Nebraska Zen Center (2008)

A heartfelt 'thanks' to Mr. Kuni Iwasa - who introduced me to Santoka's free-style haiku

Thursday, September 06, 2018

Кенарь. Кэтрин Мэнсфилд/ Katherine Mansfield - The Canary (1923)

...Видите вон тот большой гвоздь справа от входной двери? Я с трудом могу смотреть на него даже теперь, но всё же мысль избавиться от него для меня невыносима. Мне нравится думать, что этот гвоздь был и будет там всегда, даже когда меня не станет. Иногда я слышу, как люди говорят: «Должно быть, здесь висела птичья клетка». И это меня утешает; я чувствую, что он не забыт.

...Вы представить себе не можете, как чудесно он пел. Это не было похоже на пение других канареек. И это не моя фантазия. Я часто видела из окна, как люди останавливались у ворот, чтобы послушать, или долго стояли, облокотившись на забор вдоль кустов чубушника — захваченные пением. Наверное, это покажется абсурдным — так бы не казалось, услышь вы его, — но я действительно думаю, что кенарь исполнял для них свои песни от начала и до конца.

К примеру, когда пополудни я заканчивала работу по дому, переодевала блузку и выносила шитьё сюда, на веранду, кенарь, бывало – прыг, прыг, прыг с жердочки на жердочку, тихонько постучит о прутья клетки, словно привлекая моё внимание, глотнёт немного воды, совсем как профессиональный певец, и затем разразится пением столь изысканным, что я откладывала в сторону иголку, слушая его. Не могу это описать, а хотела бы. Такое повторялось каждый день, и я чувствовала, что понимаю каждую ноту.

...Я любила его. Как же я его любила! Наверное, не имеет особого значения, чтó именно любит человек в этом мире. Но человек должен что-нибудь любить. Конечно, у меня всегда был мой домик и сад, но почему-то этого было недостаточно. Цветы прекрасно отзывались, но они не сопереживали. Еще я любила вечернюю звезду. Звучит глупо? Бывало, после заката я выходила на задний двор и ждала, когда она засияет сквозь темный эвкалипт. Я шептала: «Вот и ты, моя дорогая». И в это первое мгновение звезда, казалось, сияла для меня одной. Она понимала... что-то сродни тоскливому томлению, и в то же время не томлению. Или сожалению — да, скорее, это сожаление. Но сожаление о чем? Есть много такого, за что я могу быть благодарна.

...Но после того, как он вошел в мою жизнь, я позабыла вечернюю звезду; она мне больше была не нужна. Но всё это было странно. Когда китаец, продававший птиц, подошел к дверям, подняв повыше кенаря в его крошечной клетке, и вместо того, чтобы трепетать, трепетать, как бедные маленькие щеглы, тот издал слабый тихий щебет, я услышала собственный голос, совсем как когда обращалась к звезде над эвкалиптом: «Вот и ты, мой милый». С этого мгновения он был моим.

...Даже теперь я с удивлением вспоминаю то, как он и я наполняли жизнь друг друга. Едва я спускалась вниз утром и убирала накидку с его клетки, он приветствовал меня тихой сонной ноткой. Я знала, что это означает «Миссис! Миссис!» Потом, пока я готовила завтрак для трех моих молодцев, я вешала его клетку на гвоздик снаружи, и никогда не заносила её назад в дом, пока мы не оставались вдвоём. Затем, покончив с мытьём посуды, мы немного развлекались. Я расстилала на углу стола газету, и когда ставила на неё клетку, кенарь отчаянно хлопал крылышками, словно не зная, чтó последует далее. «Ты настоящий маленький актёр», — бывало, бранила я его. Я чистила поддон, посыпáла его чистым песком, наполняла ёмкости с зерном и водой, просовывала между прутьев прутик мокрицы [растение; звездчатка средняя, chickweed] и половинку стручкового перца. И я совершенно уверена, что он понимал и одобрял каждую деталь этого маленького представления. Знаете, по природе он был исключительный чистюля. На его жердочке никогда не было ни единого пятнышка. И надо было лишь взглянуть на него, когда он наслаждался купанием, чтобы понять: чистота была его подлинной маленькой страстью. Его ванночку я ставила в клетку последней. И едва она оказывалась там, кенарь буквально запрыгивал в неё. Сначала он бил одним крылышком, потом вторым, потом склонял голову и обливал свои перышки на грудке. По всей кухне были разбрызганы капли воды, а он всё еще не вылезал из ванночки. Я, бывало, говорила ему: «Ну, хватит, ты уже просто рисуешься». Наконец он выпрыгивал и, стоя на одной лапке, начинал клювом сушить свои перышки. Напоследок он встряхивался, щелчок, щебеток, и он пробовал своё горлышко — О, мне почти невыносимо вспоминать всё это. Я тем временем всегда чистила ножи. И мне чудилось, что ножи тоже поют, пока я до блеска начищала их на доске.

...Компания, понимаете, — вот кем он был. Идеальная компания. Если вы жили в одиночестве, то прекрасно поймете. Конечно, были еще три мои мóлодца, которые каждый вечер приходили ужинать, иногда оставаясь после этого в столовой почитать газету. Но я не могла ждать от них интереса к тем крохотным вещам, которые доставляли мне радость. С чего бы им интересоваться? Я была для них пустым местом. А однажды вечером я услышала, как они говорили обо мне на лестнице, называя «это чучело». Не важно. Не имеет значения. Ни малейшего. Я их вполне понимаю. Они молоды. С чего бы я стала возражать? Но, помнится, я была особенно благодарна за то, что была не в полном одиночестве именно тем вечером. Я говорила с кенарем, когда они ушли. Я сказала: «Знаешь, как они называют твою миссис?» А он склонил голову набок и смотрел на меня своим крохотным ясным глазом, покуда я, не удержавшись, рассмеялась. Видимо, это его позабавило.

...У вас дома когда-нибудь жили птицы? Если нет, то всё это, должно быть, звучит преувеличением. Людям свойственно считать, что птицы бессердечные, холодные маленькие создания, не такие, как собаки или кошки. Моя прачка, бывало, говаривала по понедельникам, удивляясь, почему бы мне не завести «милого фокстерьера»: «От канарейки, мисс, никакого утешения». Неправда. Чудовищная ошибка. Я запомнила одну ночь. Мне приснился кошмарный сон — сны бывают ужасающе жестокими, — даже проснувшись, я не могла стряхнуть его. Я надела халат и спустилась в кухню попить воды. Была зимняя ночь, за окном лил дождь. Наверное, я была еще в полусне, но мне чудилось, что сквозь не занавешенное окно кухни уставилась, шпионя, тьма.
И вдруг мне стала невыносима мысль, что нет никого, кому я могла бы сказать: «Мне приснился такой жуткий сон», или — или: «Спрячь меня от темноты». Я даже на минуту закрыла лицо. И тогда послушалось тихое: «Милая! Милая!» Его клетка была на столе, а накидка съехала, так что внутрь попала узкая полоска света. «Милая! Милая!» — снова повторил славный дружок, тихо, как бы говоря: «Я здесь, миссис, я здесь!» Это было таким прекрасным утешением, что я едва не заплакала.

...А теперь его нет. Я никогда не заведу другую пташку, никаких других домашних животных. Как бы я могла? Когда я нашла его, лежащим на спинке, с потускневшими глазами и сжатыми коготками, когда я поняла, что больше никогда не услышу его прелестного пения, что-то во мне умерло. Моё сердце опустело, словно его клетка. Я переживу это. Конечно. Я должна. По прошествии времени человек способен пережить всё, что угодно. И люди всегда говорили, что у меня весёлый нрав. Они правы. Хвала Богу, мой нрав именно таков.

...И все же, не впадая в болезненность и не давая воли... — воспоминаниям и тому подобному, я должна признаться, что, по-моему, в жизни есть что-то грустное. Трудно сказать, чтó именно. Я не имею в виду горе, известное всем нам, такое как болезнь и бедность, и смерть. Нет, это что-то другое. Оно здесь, глубоко, глубоко, это часть тебя, как твоё дыхание. Как бы тяжело я ни трудилась, загоняя себя – стóит мне остановиться, я тут же осознаю: оно здесь, поджидает. Я часто задаюсь вопросом, чувствуют ли остальные то же самое. Никогда не узнать. Но разве не удивительно то, что его милое, радостное пение таило в глубине вот это — грусть? — или что это? — которую слышала я.

Из сборника «“Голубиное гнездо” и другие рассказы» (1923); источник/source

Перевод с английского – Елена Кузьмина © http://elenakuzmina.blogspot.com/

Thursday, June 14, 2018

Хосе Мухика: Я верю, что жизнь – прекрасное приключение / A conversation with President José Mujica (2014)

Август 2014 года

Издание The Economist подготовило интервью с президентом Уругвая Хосе Мухика (José Mujica). Мы встретились с ним в его доме на ферме, расположенной недалеко от Монтевидео.

The Economist: Начался последний период вашего пятилетнего президентского срока. Как вы считаете, что было достигнуто за эти пять лет? Что из намеченного не удалось сделать? Каков отчёт об активах и пассивах?

Хосе Мухика: Отчет об активах-пассивах – это для биржевых маклеров. Мы, те, кто занимается политикой, боремся. Потому что если начнешь задумываться о балансе, свихнешься. Мы всегда мечтаем сделать намного больше, чем в наших силах. А если не пытаться, если заглядывать далеко вперед – то в краткосрочной перспективе сделаешь очень мало. Я хочу сказать, что в современной экономике и обществе основная проблема – рост за счет дистрибуции. Попытаться избежать чрезмерной концентрации, которая парализует развитие. И противоположного – пытаться распространять товары в большом объеме и быстро, что тормозит перспективы роста вследствие сокращения инвестиций. Ни у одного общества нет исчерпывающего рецепта. Найти срединный путь между этими двумя крайностями очень трудно, мы едва ли приблизились к нему. Мы значительно снизили уровень бедности и увеличили число рабочих мест. Оглядываясь на сделанное, я очень счастлив. Но если я смотрю на текущее положение дел в моем обществе, я не могу быть счастливым, необходимо еще многое сделать.

Нам нужно сделать акцент на дистрибуции, но мы не можем инвестировать еще больше средств в общественные блага, например, значительно улучшить школьное обучение. Это требует денег. Ранее учителям платили очень мало. Теперь мы платим им больше, но все еще недостаточно, поэтому в профессии остаются только по-настоящему преданные люди. Мы упускаем неохотно работающих учителей и тех, кто ищет иных путей заработка.

Мы терпим неудачу и в том, что победить нищету статистически – не то же самое, что победить её ментально. Это изменения в культуре. А культурные изменения сложнее материальных; они требуют времени. Я верю, что мы стоим на многообещающем пути. Но окончательных целей мы пока не достигли. Нам следует продолжать политику значительных вкладов, крупных инвестиций – и навсегда избавиться от синдрома «собаки на сене», очень губительного для стран Латинской Америки.

The Economist: Алан Гарсия [Alan García, президент Перу в 2006-2011 гг.] произнес эту же фразу касательно Перу. И подвергся активной критике со стороны «левых».

Хосе Мухика: Да, нужно понимать, что в рамках колониальной и полуколониальной истории Латинской Америки (а также Африки) — ущерб, причиненный зарубежными инвестициями, стал причиной возникновения колоссального предубеждения. Потому что это была, по сути, схема получения быстрых денег для отправки на родину; и мало кого заботило состояние [нашего местного] общества. Западные представители делали здесь то, чего никогда не стали бы делать в своих родных странах. На основании этого возникло клише, сформировавшее предубеждение о том, что всё, приходящее снаружи – зло, что нас попросту грабят. Я думаю, мы должны стать выше этого. Не всё, пришедшее [из-за границы] прекрасно, надо знать, как и что выбирать. Это уже не проблема зарубежных инвесторов, а наша проблема и наша ответственность. И тут мы наделали немало ошибок, но я уверен, что одновременно мы и многому научились. Нужно оценивать каждый случай по заслугам и извлеченной пользе. Очевидно, что есть вещи, которые – из-за технологий, из-за требуемого капитала, из-за состояния рынка – мы не могли бы развить самостоятельно. И в таких случаях нам следует просить поддержки международных инвесторов.

[…] Нам необходимо вырваться из замкнутого круга. Специалисты в области образования говорят нам о сложившемся положении вещей, и нам следует принимать это во внимание. Но в то же время следует обращать внимание на то, что говорит нам народ. Например, профессионально-техническое образование. Многие ребята, когда начинаешь рассказывать им о египетских фараонах и прочем – тут же начинают скучать. Они просят дать им умения и навыки, необходимые для того, чтобы быстро заработать на жизнь. Если люди (речь идет о самых нуждающихся слоях) не видят пользы образования в сравнительно краткосрочной перспективе – у них не хватает терпения. Они смотрят на [материальное] изобилие современного общества, видят витрины магазинов – и им невтерпёж. Именно поэтому они часто совершают глупые поступки.

Нам следует изменить шаблон. Мы пытались, но не преуспели, потому что в Уругвае бытует уверенность: образование должно быть глобальной, интегрированной системой, управляемой сверху. А я считаю, что подобная система не вписывается в современный мир. Возможно, нужна не единственная система образования, а разные – поскольку мы живем в мире, требующем специализации и разнообразия.

The Economist: Вы хотите сказать, что следует дать отдельным школам бóльшую автономию?

Президент Мухика: Да. Больше автономии, инициативы и свободы.

The Economist: Мы уже 25 лет проводим кампанию за легализацию наркотиков, так что вполне согласны с вашим намерением легализовать марихуану. Для вас это вопрос безопасности или индивидуальной свободы? Или то и другое? Вы считаете, закон будет выполняться?

Президент Мухика: Послушайте, начиналось всё это с вопроса безопасности. Мы потратили много лет и средств на борьбу с наркоторговлей. Бывали большие победы, однако в целом объем торговли наркотиками продолжает расти. Иными словами, наши методы десятилетиями не приносили результатов. Здравый смысл подсказывает: если хочешь перемен, нельзя продолжать действовать по старинке, надо пробовать новые методы. Мы пришли к выводу, что зависимость от наркотиков следует лечить как болезнь, действовать не только полицейскими методами. Болезнь не излечишь в условиях нелегальности. В Уругвае может быть около 150 тысяч людей, время от времени использующих наркотики, но все они скрыты, мы заставляем их быть нелегалами. Когда мы можем начинать их лечение – уже слишком поздно, это, как правило, точка невозврата. К тому же, эти люди идут на преступления, чтобы достать деньги. Во всех отношениях это потери для общества.

Мы предлагаем маркетинговую логику: если нельзя победить наркоторговцев посредством запретов и наказаний, мы попытаемся отобрать у них рынок, перекрыв возможность ведения бизнеса. Но мы не пытаемся подпитывать зависимость. Не говорим, что выращивать марихуану – хорошо, что это менее вредно, чем сигареты и прочее. Нет-нет, я считаю, что любая зависимость – это зло… Вопрос в том, чтобы ограничить [потребителей] в дозах, а затем заставить их признать проблему зависимости – и лечить.

The Economist: Как вы относитесь к общественному мнению, противоречащему вашим убеждениям? [Общественное мнение не поддерживает легализацию марихуаны]

Президент Мухика: В подобных вопросах действуют двойственные критерии. Политики склонны подчиняться мнению большинства, поскольку это наиболее выгодно с точки зрения электората. Но когда человек уверен в своем пути, следует иногда принимать новаторские решения, иметь политическую смелость действовать при поддержке меньшинства, со всеми вытекающими последствиями. Я не говорю, что следует с общественным мнением бороться – но нельзя и рабски покоряться ему.
Потому что иначе не будет прогресса в обществе. Все передовые идеи зарождаются среди меньшинства. Такова человеческая природа. Конечно, здесь не следует злоупотреблять – ведь нельзя жить внутри фантазии. Человечеству присущ полезный консерватизм – невозможно жить, постоянно рискуя, постоянно меняясь, потому что это истощает общество. Но невозможно и 100% поддерживать всё, чем жили ваши деды, ничего не меняя. Вот этих двух крайностей, я считаю, следует избегать.

The Economist: Какие уроки вы извлекли из вашего партизанского прошлого, а также из долгих тяжелых лет в заключении**?

[**В 1960-70-е Мухика воевал в партизанском отряде леваков «Тупамарос», вдохновленном идеями кубинской революции. Был шесть раз ранен; 14 лет провел в тюрьме. Бóльшую часть срока просидел в суровых условиях камеры-одиночки. Освобожден в 1985 году, когда в Уругвае снова была восстановлена демократия. - см. статью]

Президент Мухика: Пожалуй, самый важный урок в том, что нельзя сравнивать один [исторический] период с другим. Мир, в котором мы живем сейчас, сильно отличается от мира, в котором мы жили в 1960-е. Произошли громадные изменения, как в лучшую, так и в худшую сторону. Сейчас период колоссальной неуверенности... Мир был упорядочен в годы «холодной войны», по сравнению с тем, что мы имеем сейчас... Стоит взглянуть хотя бы на ситуацию на Ближнем Востоке – уже голова крýгом.
В этом смысле, фантастическую помощь прогрессу человечества оказали технологии: они преобразовали все формы войны в катастрофу для слабейшего.
Я переосмыслил всё это. На протяжении всей истории человек был воинственным животным, ужасающе хищным. Я не верю поэтическим идеям экологов о том, что древние люди якобы не наносили вреда природе. Люди были варварами; вырубили все деревья на территории Европы, едва не превратив её в пустыню. Они превратили в пустыню Испанию. Иногда, чтобы убить животное, они сжигали целый лес. Антропологи говорят, что за 35 тысяч лет, которые потребовались людям на то, чтобы добраться от Аляски до Огненной Земли [архипелаг к югу от Магелланова пролива; принадлежит Чили и Аргентине], они истребили 30 отрядов крупных животных.

Помимо этого, неизменна тенденция верить во что-либо — в религию, в нечто магическое — и поэтому я считаю людей утопистами, фантастическими утопистами, которым необходимо верить во что-либо. В таком случае мы еще не вышли из доисторического развития. Только культура и цивилизованность могут создать иное человечество. Сегодня мы не можем предложить в качестве решения войну; любой договорной мир, каким бы непрочным он ни был, любое, самое хрупкое согласие на краю пропасти — гораздо лучше войны.

The Economist: Сегодня вы защищаете то, что ранее отвергали как «буржуазную демократию».

Президент Мухика: Конечно, защищаю. Защищаю и критикую. Что именно я критикую? То, что она обещает степень равенства, которого не достигает на практике. Именно поэтому вы сейчас находитесь в очень простом доме президента Уругвая, который своим орудием и руководством избрал умеренность и республиканство. Потому что большинство моего народа живет так. И если демократия должна представлять собой большинство – значит, в моем понимании, те, кто облечен наивысшей ответственностью, обязаны жить так, как живет большинство людей, а не меньшинство.

Мы стали феодалами, и, приняв разные формы, возвратилась монархия. Президенты – это сразу красный ковер, трубачи дуют в трубы, вассалы на мосту, и все прочие атрибуты – которые не относятся к республике, потому что республики появились для утверждения противоположного – равенства людей.

The Economist: В последние пять лет уругвайское общество стало менее склонным к материализму. Вы думаете, этому способствовал ваш пример?

Президент Мухика: Общество погрязло в культуре потребительства, мы все погрязли – поэтому людям сложно это заметить. Но наступит время, когда люди пресытятся. Когда у людей много всего, им обычно не хватает времени на то, чтобы быть счастливыми. И тогда они начинают заново открывать и ценить простые вещи, мелочи жизни. У свободы есть две плоскости: одна из них – индивидуальная свобода; чтобы быть свободным – мне нужно иметь свободное время. А если я всё время работаю, чтобы произвести вещи, которые необходимы мне, чтобы потреблять – будет сложно чувствовать себя свободным человеком.

[Материальный прогресс] необходим – но он гораздо медленнее и сложнее, из-за количества вещей, на которые наше общество потребления заставляет нас безрассудно растрачивать энергию и силы. Трудная задача стоит перед миром. Я не верю в экологический кризис; я верю в то, что сейчас – кризис правления. Есть проблемы мирового масштаба, которые ни одна страна не может решить в одиночку. Например, человек разрушает климат, но тот же человек обладает разумом и потенциалом для решения этой проблемы.

Я верю, что самые богатые должны платить ради сокращения бедности; вовлекать бедные страны в потребительский процесс – но в потребление полезных, необходимых вещей. Ведь это абсурд – мы так много выбрасываем, мы производим ненужное, чтобы потом выбросить – а где-то женщины должны пройти пять километров, чтобы набрать пару кувшинов воды. Но обсуждать и решать такие проблемы негде.

Когда я сидел в тюрьме, я читал «Сайнтифик Американ» (Scientific American, научный журнал). Помню, люди обсуждали возможность использования таяния на Аляске для создания реки между Скалистыми горами [на западе Канады и США], чтобы пресная вода поступала в Калифорнию и мексиканские пустыни. Знаете, сколько это стоит? Эквивалент военного бюджета США. Помню также, говорилось о создании моря в Сибири, в сталинские времена мечтали о подобном абсурде, тогда это было невозможно. Сейчас это возможно. Но необходимы всемирные соглашения. В Тихом океане формируется целый континент из пластикового мусора. Как мы собираемся сражаться с этим варварством?

The Economist: Кем вы считаете себя, в политическом смысле – социалист, утопист, реформатор, социал-демократ, левак?

Президент Мухика: В моём сердце – философия либертарианца [сторонник свободы мысли и деятельности; борец за свободу]. Мне не нравится идея эксплуатации человека человеком. Я верю, что однажды человеческая цивилизация каким-то образом это изживет. Я не говорю, что мне нравится государство как хозяин всего, нет-нет-нет. Я даю волю самоуправлению, со всеми вытекающими для любого важного ведомства рисками. Не государство должно руководить процессами – должны управлять люди.

[…] Громадное преимущество демократии в том, что она не считает себя окончательной и идеальной. И второе колоссальное её преимущество касается возможности мирного сосуществования, даже когда люди не согласны; это означает уважение к тем, кто думает иначе. И это делает общества жизнеспособными. На мой взгляд, это незыблемые ценности.

[…] Есть мусульманский мир, с иными кодами. Могу заверить вас, что не имею ничего общего с этими толстыми ребятами, увешивающими себя драгоценностями. Но я четко знаю – у них своя культура, и я обязан её уважать, хотя это не означает, что я с ней согласен.

[…] Венесуэла страдает от последствий чрезмерной поляризации и склонности мыслить понятиями «черное или белое»: ты или со мной, или против меня. Это результат ненависти, спровоцированной поляризацией. Мне это не нравится, это дурно и разрушительно.

The Economist: Что вы намерены делать после завершения вашего президентского срока в марте следующего [2015] года?

Президент Мухика: Я собираюсь основать школу сельскохозяйственной торговли, вон в том сарае, который мне сдадут в аренду. Потому что я люблю эту землю и попробую привить это призвание детям... Буду бывать в сенате время от времени, если меня выберут – просто чтобы дать совет, как делают все старики, даже если их никто не слушает. Годы спустя скажут: «Он был прав».

The Economist: В тюрьме, думаю, вас посещали мысли о том, что вы, возможно, никогда не выберетесь на волю.

Президент Мухика: Нет. Я всегда знал, что рано или поздно выберусь. Вы же видите, я довольно упрямый человек. Я думал, что выйду на волю и продолжу путь политического активиста. Я именно так и сделал, уже через пару часов после освобождения из тюрьмы – и занимаюсь этимм с тех пор.

The Economist: Было трудно восстановиться после тюремных лет и испытаний?

Президент Мухика: Есть такое правило – наиболее преданных борцов подкашивает менее всего. В них есть резервы, энергия сопротивления.
Но я вам вот что скажу. Я провел семь лет, за которые мне ни раз не дали почитать книгу. Я тогда не знал этого, – но многое из того, что пришло позднее, оказалось плодом моих долгих размышлений и переосмыслений. Странно: кажется, что человек подчас больше учится в периоды страданий, а не в хорошие времена. Я бы не стал тем, кто я есть сегодня, не развился бы как политик, – если бы не прошел через все те тяжелые годы. По этой причине я не устаю повторять молодым: побежденный – это тот, кто перестал бороться. Всегда стóит начать заново – в любых жизненных ситуациях, не только в политике. Я верю, что жизнь – прекрасное приключение. И что оно того стóит – хоть двадцать раз начать всё с начала.

Если бы не было тех мрачных, ужасных лет... [пауза] Но они мне многое дали. Например, во мне нет ненависти. Знаете ли вы, что это за роскошь – никого не ненавидеть?

The Economist: Вы ведь всегда были атеистом, верно?
Президент Мухика: Нет, в детстве я был служкой [помощник священника]. Я принадлежу к христианскому миру и испытываю политический восторг перед католической церковью, как институтом. Почему политический восторг? Потому что, наряду с языком, католическая традиция – это то, что есть у нас, латиноамериканцев, общего. Я понимаю, мы живем во времена, когда имидж католической церкви не так хорош, но здесь у нас – очень католический континент.

Источник: A conversation with President José Mujica (2014);
с небольшими сокращениями

* * *
Хосе «Пепе» Мухика (род. в 1935 году, президент Уругвая с 2010 по 2015 гг), цитаты:

Я бережлив и умерен, но не беден. Скромен, с легким чемоданом. Мне нужно мало, только необходимое, я не привязан к материальным вещам. Почему? Потому что тогда у меня больше времени, чтобы заниматься тем, что мне нравится. Быть свободным – значит иметь время, чтобы жить. Умеренная жизнь – это философия, я вовсе не беден.
Дело в том, что моя жизнь никак не изменилась из-за того, что я стал президентом. Я зарабатываю больше, чем мне нужно, даже если для других это кажется недостаточным.

• Не могу сказать, нравится мне эта планета или нет. Просто приходится с ней мириться.

• Галстук – это никчемный лоскут, сдавливающий шею. Я – враг потребительства. По вине нашего гипер-потребительства мы забываем основополагающие вещи, растрачиваем нашу человеческую энергию на несерьезное, имеющее мало общего с человеческим счастьем.

• Быть собой и не пытаться навязать свои критерии остальным людям. Я не жду, что другие люди будут жить так, как я. Я хочу уважать свободу других, но я также защищаю мою свободу. А этому сопутствует смелость высказывать то, чтó думаешь – даже если другие иногда не разделяют твоих взглядов.

• Аборты существовали издавна. Браки гомосексуалов — и того раньше. Был Юлий Цезарь, был Александр Македонский. Говорить, что это современно – я вас прошу, да это появилось задолго до нас с вами. Это объективная реальность. Не легализовать это означало бы причинять людям ненужные страдания.

[о помпезности президентского офиса]: Вам нужен дворец, красный ковер, толпа за спиной, повторяющая «Да, господин, будет сделано». По-моему, всё это просто ужасно.

• Как только политики начинают карабкаться вверх по карьерной лестнице, они вдруг делаются королями. Не знаю, как именно это работает, но твердо знаю: республики появились в этом мире для того, чтобы люди были равными.

• Есть люди, которые любят деньги и идут в политику. Если любишь деньги — иди в коммерцию, в промышленность, занимайся, чем хочешь — это не грех. А политика существует для служения людям.

Президент – это должностное лицо высокого уровня, которого избирают для выполнения обязанностей. Это не король, не божество. Это не всезнающий колдун-целитель в племени. Это гражданский служащий. Я считаю, что идеальный образ жизни – жить так, как большинство людей в обществе, которому мы пытаемся служить и интересы которого представляем.

• Этому миру всегда будет нужна революция. Это не означает стрельбу и насилие. Революция происходит тогда, когда вы меняете свой способ мышления. Конфуцианство и христианство были революционными явлениями.

Перевод с английского, подбор фотографий – Елена Кузьмина © http://elenakuzmina.blogspot.com/

Monday, September 11, 2017

Приверженцы тишины /The Quiet Ones – Tim Kreider

Тим Крейдер, ноябрь 2012

С тех пор, как я перестал бывать в дешевых барах Балтимора, единственное место, где я продолжаю регулярно оказываться во враждебных столкновениях с моими ближними – это «тихий вагон» скоростного поезда «Амтрак» (Amtrak’s Quiet Car).


«Тихий вагон», если кто не знает, в поездах «Амтрак» обычно расположен сразу за вагоном бизнес-класса. Здесь запрещено громко разговаривать — любые беседы следует вести шепотом. Мобильные телефоны отключены; музыка и кинофильмы – только в наушниках. Об этом сообщают небольшие таблички, свисающие с потолка в проходе вагона, в сопровождении изображения пальца, приложенного к губам. Обычно проводник делает объявление, объясняя правила поведения. Тем не менее я часто вижу людей, не знающих правил «Тихого вагона» — они достают свои мобильные телефоны, дабы возобновить бесконечный разговор, только чтобы получить вежливый, но суровый выговор от пассажира по соседству.

Не так давно парочка, сидевшая рядом со мной по другую сторону прохода в «Тихом вагоне», всю дорогу от Нью-Йорка до Бостона разговаривала, даже после того, как два человека просили их перестать. После каждого замечания они ненадолго понижали голоса, но, словно в школьной столовой после того, как староста криком потребует тишины, громкость снова неумолимо увеличивалась. Болтовня была негромкой, но беспрестанной, а на фоне общей тишины сумасводящей словно капающий кран в три часа ночи. Всю дорогу до Бостона я раздумывал, беспокоит ли это меня настолько, чтобы я мог сделать им замечание. Когда мы приближались к месту назначения, мужчина профессорского вида, который дважды обращался к болтунам, встал, прошел назад и встал над ними. Он оказался весьма высоким. Он сказал им, что они были крайне невнимательны к другим людям, и что из-за них ему гораздо труднее сосредоточиться на работе, которой он занят в дороге.

«Сэр, — ответила девушка, — я уверена, что мы больше никому не мешаем».
«Нет, — сказал я, — это очень раздражает».
«Да», — подтвердила сидевшая позади них женщина.

«Видите, — спокойно сказал профессорского вида пассажир, — так всегда и бывает. Я единственный делаю вам замечания. Но на самом деле здесь полный вагон таких же как я людей, которым вы мешаете».

В интервью 2006 года Дэвид Фостер Уоллес (американский писатель, David Foster Wallace) отметил: «примечательно то, что мы больше не желаем, чтобы было тихо».

В магазинах и ресторанах звучит вездесущая фоновая («меблировочная») музыка или спутниковое радио; в барах обычно расположено от одного до семнадцати телевизоров, по которым орут канал Fox и футбольные трансляции; реклама и 30-секундные циклы новостей играют на экранах в такси, лифтах и туалетах. Даже некоторые библиотеки, чьи профессиональные зашикиватели (shushers) некогда фигурировали в мультфильмах и комедийных сериалах, теперь оборудованы музыкальным фоном и специальными отдельными зонами, предназначенными для «тихого обучения», чем ранее и были библиотеки.

Люди тоже стали громогласнее. Они обстоятельно и в деталях жалуются на свои разводы или желчные пузыри, сидя в метре от вас в ресторанах. Внушающий ужас типаж из поезда Amtrak – пассажирка, которая принимается трещать по мобильному в тот самый момент, когда садится, и не вешает трубку, покуда не доберется до своей остановки, будучи не в силах вынести даже одного нерассредоточенного мгновения наедине с самой собой. Люди упражняются в читке рэп стишков в автобусе или метро, отрывисто выкрикивая вирши под свои iPod’ы так, словно они одни у себя в дУше. Уважение общего публичного пространства становится столь же причудливо устаревшим, как обычай приподнимать шляпу, приветствуя даму – нынче, когда концепция мест общего пользования вымерла почти так же, как шляпы и дамы.

В своем недавнем трактате по данному вопросу (название, к сожалению, непечатно) философ Аарон Джеймс [Aaron James; профессор философии в Гарварде; речь о его книге Assholes: A Theory] постулирует, что люди с подобным типом личности настолько сильно бесят, — даже когда причиняемые ими неудобства незначительны, — потому что они отказываются признать нравственную реальность тех, кто их окружает. (Тезис Джеймса о том, что эта забывчивость коррелирует с ощущением своего особого права подтверждается моим наблюдением: толпа в поезде Аmtrak, где стоимость проезда на уровне авиакомпаний действует как фактический классовый барьер, — в целом громче и невнимательнее к окружающим, чем воображаемая чернь в автобусе). Это патология, выглядящая всё более общепринятой, — как я подозреваю, отчасти потому, что люди сейчас проводят так много времени в солипсистском* раю интернета, вынося с собой в реальный мир его иллюзию невидимого (и безмолвного) всеведения.
[*Солипсизм — разновидность идеализма, утверждающая, что несомненной реальностью является только мыслящий субъект, а все др. индивиды и предметы существуют лишь в его сознании].

Те из нас, кто презирает эту тенденцию, лишены голоса или принадлежности к какой-либо стороне, не говоря уже о чем-то наподобие лобби. Существуют группы по борьбе с шумовым загрязнением (anti-noise-pollution), но они могут сражаться лишь в ограниченных перепалках по поводу местных неудобств; война проиграна. Невозможно быть услышанным, когда твоя позиция тиха, — теперь, когда все публичные дебаты превратились в крикливые состязания. Быть приверженцем тишины в нашем обществе — такое же донкихотство и нелепость, как являться защитником красоты, или человеческой жизни, или любого другого не подлежащего монетизации товара.

И поэтому громкость постепенно увеличилась, идиотический шум вторгался в одно место за другим — общественный транспорт, приёмные и залы ожидания, театры, музеи, библиотека, — покуда этот последний бастион вежливости и спокойствия, Тихий вагон, не сделался полем битвы, где мы, молчаливые, прижатые к стенке, наконец, удерживаем нашу территорию. Тихий вагон — это Фермопилы [горный проход в Греции], это Масада [древняя крепость у юго-западного побережья Мёртвого моря, в Израиле], это Форт Макгенри [The Fort McHenry] тишины — вот почему его завсегдатаи и сторонники так скоры на упрёки, так склонны делать из этого Большую Проблему, и вот почему, когда чужаки неизменно усаживаются и пускаются в свою спонтанную околесицу, они зачастую оказываются в окружении ужасающе враждебной толпы профессоров, старушек и очкариков, готовых вытолкать их прочь.

В конце концов я оказался на неправильной воюющей стороне. Я сидел на своем месте, слушая негромкую музыку через наушники и печатая на ноутбуке, когда мужчина, сидевший через проход от меня — вы приняли бы его за архивариуса или музыковеда, — начал делать мне знаки.

«Простите, сэр, — сказал он. — Возможно, вы этого не сознаёте, но ваш стук по клавиатуре беспокоит окружающих. Это Тихий Вагон, куда мы садимся, дабы избавиться от электронных бипов и всхлипов окружающих людей». Он действительно так и сказал: «бипы и всхлипы».

«Я преданный приверженец Тихого вагона», — возразил я. И да, я сказал «преданный приверженец». Мы на самом деле говорим так в Тихом вагоне; мы книгочеи. «Я не говорю по мобильному телефону и не веду громких бесед...»

«Я не говорю о разговорах по мобильному телефону, — сказал он. — Я говорю о стуке по клавиатуре, который действительно очень громкий и нервирующий».

Я был в растерянности. Я учился печатать на пишущей машинке, и, вероятно, до сих пор ударяю по клавишам ноутбука с рудиментарной силой. «Ладно, — сказал я, пытаясь понять, кто из нас, если не оба, в данной ситуации зануда. — Вряд ли я перестану печатать. Я писатель; я сел в этот вагон, чтобы поработать».

Он был вежлив, но непреклонен: «Если вы не прекратите, я буду вынужден обратиться к проводнику».

Оглядевшись, я увидел, что Тихий вагон не переполнен; было много свободных мест. «Я не собираюсь покидать этот вагон, — сказал я ему, — но поскольку это вас беспокоит, я пересяду на другое место».
Он меня очень любезно поблагодарил, как и женщина, сидевшая напротив: «Было действительно довольно громко», — прошептала она.

Когда поезд подошел к моей остановке, мне пришлось снова пройти мимо мужчины. «Рад, что мы смогли достичь мирного сосуществования», — сказал я, минуя его. Он поднял палец, задерживая меня на мгновение. «Не бывает конфликта интересов, — изрёк он, — между рациональными людьми». Подобное утверждение мне показалось сомнительным, но я оценил этот жест примирения. Цитата оказалась из книги Айн Рэнд (Ayn Rand, 1905-1982). Я же говорил, что именно так мы изъясняемся в Тихом вагоне.

Мы — клан, племя, мы, тихони, — читатели и мыслители, мы письмописатели, мы мечтатели и глазетели из окон. Мы воспитанные люди, любезные сверх меры, презирающие проявления гнева как нечто ребяческое и постыдное. Но Тихий вагон — это наша территория, последняя резервация, в которую нас загнали. И нас могут довести до предела. Наше послание к варварам, которые будут как бульдозеры вторгаться в наше убежище со своей болтовнёй и дурацкими гаджетами: # @ $% &!

Тим Крейдер – автор сборника эссе и карикатур под названием «Мы не учимся ничему» (“We Learn Nothing”).

источник

Перевод с английского – Елена Кузьмина © http://elenakuzmina.blogspot.com/

Tuesday, August 15, 2017

Всегда, Рэйчел... /several letters of Rachel Carson to Dorothy Freeman

Рэйчел Карсон (Rachel Carson, 1907—1964), американский специалист по биологии моря, писательница, защитница окружающей среды.

46-летняя Рэйчел Карсон впервые встретилась с 55-летней Дороти Фримен (Dorothy Freeman) летом 1953 года на Саутпорт Айленд, штат Мэн (Southport Island, Maine).

Узнав, что знаменитая писательница будет её соседкой, Дороти отправила Рэйчел приветственное письмо. Это стало началом очень близкой дружбы, продлившейся до самой смерти Рэйчел. Отношения между подругами поддерживались, в основном, посредством переписки. Летние месяцы они проводили вместе в штате Мэн. За двенадцать лет Рэйчел и Дороти написали друг другу почти 900 писем.

Линда Лир (Linda J. Lear), биограф Рэйчел Карсон, писала, что «Карсон остро нуждалась в преданном друге и единомышленнике, который мог бы выслушать без нотаций и советов, принимая её как она есть, целиком – и как женщину, и как писателя».
Всё это Рэйчел обрела в лице Дороти. У подруг было множество общих интересов, главным из которых всегда оставалась любовь к природе.
В разлуке они начали регулярно обмениваться письмами; лето проводили вместе, старались встречаться, едва только позволял им график.

Свидетели их дружбы говорили, что «выражение приязни и любви ограничивалось письмами, лишь иногда – пожатие рук или прощальный поцелуй». Дороти Фримен показывала отдельные письма Рэйчел своему мужу, пытаясь объяснить ему характер её отношений с Карсон. Но бóльшую часть своей переписки подруги тщательно оберегали от посторонних глаз.

Незадолго до смерти Рэйчел, они с Дороти уничтожили сотни писем.

Сохранившиеся письма были опубликованы в 1995 году в книге «Всегда твоя, Рэйчел: Переписка Рэйчел Карсон и Дороти Фримен 1952-1964 годов; сокровенное описание удивительной дружбы» (Always, Rachel: The Letters of Rachel Carson and Dorothy Freeman, 1952–1964: An Intimate Portrait of a Remarkable Friendship), издательства Бикон Пресс (Beacon Press).
Редактором издания стала внучка Дороти Фримен, Марта (Martha Freeman).

Один из рецензентов написал, что героини книги «подпадают под характеристику крепкой женской дружбы, предложенную Кэролин Хейлбрун (Carolyn Heilbrun, см. о ней в статье) – когда неважно, гетеро- или гомосексуальны подруги, любовницы они или нет, а важно то, что их объединяет прекрасная энергия работы в общественной сфере».

источник

* * *
Отзывы о книге на Goodreads:

• Меган Портилло (Meghan Portillo):

Вам не обязательно читать какие-либо книги Рэйчел Карсон, чтобы в полной мере оценить письма, которые она писала своей лучшей подруге. Эти письма [в книге] (три четверти которых написала Рэйчел) рассказывают о любви и силе её дружбы с Дороти Фримен; они дают возможность бросить взгляд на реалии жизни в 1950-1960-е годы – в частности, на мир издательского дела и природоохранный; письма раскрывают страх и отвагу Рэйчел во время её борьбы с раком груди. Она не вдается в подробности процесса написания «Безмолвной весны», но становится очевидно: то, что она написала и опубликовала эту книгу – сродни чуду. Сражение Рэйчел с раковым заболеванием может стать вдохновением для любого. Но о чем бы ни шла речь в этих письмах, главенствует её любовь к Дороти. Сохранились лишь несколько писем от Дороти, но даже те немногие, которые включены в эту книгу, объясняют, почему она и Рэйчел стали такими близкими друзьями.
Письма, собранные в книге, вызывают множество эмоций: страх, горе, эйфория, предвкушение, ужас, ярость, смущение, ощущение тревоги, признательность, любовь.
Эта книга – повествование о том, какой должна быть дружба.
На фото: Дороти и Рэйчел, 1950-е годы

• Марк:
Почти неловко читать такие интимные письма, зная, насколько Рэйчел ценила неприкосновенность своей частной жизни. Но, принимая во внимание, что редактором издания стала внучка Дороти Фримен, перед началом этого проекта советовавшаяся с бабушкой, читатель чувствует себя не соглядатаем, но, скорее, удостоившимся редкой чести другом.

* * *
Марта Фримен (внучка Дороти) – из предисловия редактора (см. Always, Rachel...):

Прелюдией к личному знакомству Рэйчел и Дороти послужил обмен письмами в декабре 1952 года.
Летом 1952 года Стэнли Фримен (Stanley Freeman), муж Дороти, получил в качестве подарка на день рождения книгу Карсон «Море вокруг нас» (The Sea Around Us, 1951). Супругам книга очень понравилась, и когда Дороти узнала, что её автор строит коттедж на Саутпорт Айленд (где проводила каждое лето и семья Фрименов), Дороти написала Рэйчел приветственное письмо.
Рэйчел Карсон (46) и Дороти Фримен (55) встретились летом 1953 года в Мэне – мне тогда было несколько месяцев от роду. Той же осенью завязалась оживленная переписка – только за первый год набралось более 90 писем. Обмен письмами (Рэйчел из Мэриленда и Дороти из Массачусетса) продолжался в течение последующих 11 лет – осенью, зимой и весной, когда подруги были в разлуке. Летом они жили на Саутпорт Айленд в своих летних коттеджах и проводили много времени вместе.

Дороти Мёрдок Фримен (Dorothy Murdoch Freeman, 1898 - 1978) каждое лето своей жизни проводила – сначала с родителями, а потом со своей семьей – в летнем доме на Саупорт Айленд. В 1924 году она вышла замуж за Стэнли Фримена, у них родился сын, Стэнли-младший (мой отец).

Основой дружбы Рэйчел и Дороти стала их беззаветная любовь к миру природы. Однако подруг объединяли и другие интересы, а также схожее мировосприятие.

Еще в середине 1930-х умер отец семейства Карсон и старшая сестра Рэйчел, Мэриэн, две дочери которой – остались жить с Рэйчел и её матерью.

В 1952 году, когда Рэйчел получила первое письмо от Дороти, она жила в Мэриленде со своей матерью, Марией Карсон. Рядом жила племянница Рэйчел, Марджори (страдавшая артритом и диабетом), и её маленький сын Роджер. Тут же жил старший брат Рэйчел, Роберт, и её вторая племянница, Вирджиния.
Рэйчел оказывала всем им финансовую и эмоциональную поддержку.

Письма подруг оказались у меня, потому что в завещании Рэйчел распорядилась после своей смерти вернуть всю коллекцию писем Дороти. В середине 1970-х Дороти начала рассказывать мне о своей переписке с Рэйчел; о том, как они договорились и выбрали для уничтожения отдельные письма.
В первые годы их дружбы, когда Дороти гостила в доме Рэйчел в Мэриленде, подруги сожгли многие письма от Дороти в камине.
По завещанию Дороти, оставшиеся письма, её и Рэйчел, перешли ко мне.
На протяжении переписки Рэйчел уничтожала многие письма от Дороти. Наверное, этим объясняется тот факт, что из 750 писем, оказавшихся у меня в руках, три четверти – от Рэйчел.

* * *
В конце 1952 года, незадолго до приезда Рэйчел с матерью в Саутпорт Айленд, местная домохозяйка по имени Дороти Фримен отправила ей письмо, тепло приветствуя от имени сплочённой общины островных жителей. (Карсон была уже знаменитой писательницей — её вышедшая в 1951 году книга «Море вокруг нас»/The Sea Around Us побила рекорды продаж, полтора года возглавляя списки бестселлеров).
Их переписка скоро расцвела в дружбу, и женщины с нетерпением ждали первой личной встречи.

*
Вест Саутпорт, 28 сентября 1953
Дорогая Дороти,
[…]
Каждое твое письмо принесло мне массу удовольствия. Мне кажется, что я знаю тебя много лет, а не несколько недель, ведь время не имеет значения, когда двое людей думают и чувствуют одинаково по поводу столь многих вещей.

И я рада, что книги (и я сама) выдержали проверку перечитыванием, после того, как ты познакомилась с автором. Теперь, когда я тебя знаю, я ценю твою преданность написанному мной еще больше. […] Если возможно простое объяснение, думаю, дело в том, что мои сенсорные впечатления и эмоциональный отклик на мир природы коренятся в раннем детстве, а знание фактов приобретено гораздо позднее. Например, до моего второго курса в колледже у меня не было формального биологического образования, однако я всю мою жизнь чувствовала себя как дома среди созданий дикой природы. А океан я любила чисто компенсаторно/замещающе (vicarious) – задолго до того, как увидела его.

*
Миртл Бич (Myrtl beach), Южная Каролина, 5 ноября 1953
Дорогая Дороти,
[…]
...ты обладаешь необыкновенной способностью помещать в письма себя самоё. Это нечто крайне редкое. Когда я вдалеке от некоторых моих друзей, которыми дорожу, я чувствую себя оторванной от них – просто потому, что те качества, которые я люблю в них, так смутно отражаются в их письмах. Но совсем иначе с тобой...

*
11 декабря 1953
Моя дорогая Дороти,
[...] думаю, стремительное цветение нашей дружбы, безудержный темп нашей переписки отражают ощущение, осознанное нами или нет, тех «потерянных, потраченных» лет, и желание наверстать всё то время, когда мы могли наслаждаться дружбой, – это тоже сблизило нас.
[…] Ой, милая, я ничего не рассказала тебе о нашей черной Джеффи [новый котенок Рэйчел], она совершенное чудо.

*
21 декабря 1953
Моя дражайшая [Дороти],
[…]
Рождество приносит, прежде всего, ощущение сияющего удивления, звёздного чуда – от самого первого, сверкающего сквозь годы, к чуду дружбы, тепла и радости, наполняющих людские сердца, когда они испытывают это редкое и прекрасное – чувство идеального общения с другим человеком. И вот, этим вечером я хочу сказать спасибо тебе за те бесценные дары дружбы, любви и понимания, которые нельзя купить и никогда ничем не заменить.
С глубочайшей любовью, всегда,
Рэйчел

30 декабря 1953 года Карсон гостила в доме Фрименов, оставшись ночевать.
*
1 января 1954
Моя дорогая, нет ничего, что мне хотелось бы в тебе изменить, если бы я могла!
...Я всегда любила эти строки Китса, а теперь они вспоминаются мне как описание существующего между нами чувства:
— Прекрасное пленяет навсегда.
К нему не остываешь. Никогда
не впасть ему в ничтожество. Все снова
нас будет влечь к испытанному крову
с готовым ложем и здоровым сном.
[Джон Китс, из поэмы «Эндимион», в переводе Б. Пастернака]
Я уверена, любимая моя, что это будет радость навечно, возрастающее с годами очарование, и в промежутках наших разлук, в сердце каждой из нас будет крохотный оазис покоя и “сладких сновидений”.
*
Дороти была замужем и любила свою семью. Но вскоре она заняла центральное место в жизни Рэйчел. Их дружба носила в основном эпистолярный характер, однако изобиловала нежностью такой силы и выражалась языком столь романтичным, что слово «дружба» здесь кажется неточным. Карсон обращается к Дороти: «дорогая», «моя единственная любимая».

Письмо, датированное февралем 1954 года, завершается так: «Бесценная — всегда и всегда — я так сильно люблю тебя» — типичное проявление их взаимной привязанности.
В другом письме, где речь идет о планирующейся встрече (их второй личной встрече), Карсон восклицает: «Но, милая, я так сильно желаю быть с тобой рядом, что это причиняет боль!»

В то же время, дружба двух женщин никогда не была тайной. Дороти показывала письма подруги своему мужу, на что Рэйчел отреагировала с искренней радостью:
На фото: 1955 год. Стэн, Дороти Фримен и Рэйчел - у неё на коленях белка.

«Как мило с его стороны – сказать то, что он сказал. Наверное, это последний штришок совершенства во всем этом эпизоде... Для меня так много значит сознание того, что у тебя такой понимающий, любящий и прекрасный муж... Я хочу, чтобы он знал, как много ты значишь для меня».

В течение оставшихся 12 лет жизни Рэйчел, именно любовь и неизменная преданность Дороти держала на расстоянии болезненное одиночество писательницы-ученой и приступы её депрессии; разжигала её творческое и интеллектуальное воображение; питала её провидческий дух, – покуда Рэйчел в своих работах формулировала, облекая в слова, некоторые из наиболее влиятельных идей ХХ века.

В невероятно красивом письме, датированном началом февраля 1954 года, Рэйчел описала главенствующую роль Дороти в своей жизни:

«Я не думаю, чтобы кому-либо было доподлинно известно, кáк работает писатель (а самому писателю, наверное, менее всего!), или чем должен подпитываться его дух. Всё, в чем я уверена, это в том, что мне совершенно необходимо знать, что есть кто-то, кто по-человечески глубоко предан мне, и кто обладает способностью и глубиной понимания, чтобы разделять, компенсаторно [замещающе], подчас сокрушительное бремя творческих усилий; кто осознаёт и ценит душевную боль, великую усталость разума и тела, редкие приступы отчаяния, которые это может вызывать — человек, который заботится обо мне и о том, чтó я пытаюсь создать...

Те немногие, кто понял проблему творчества, не были людьми, близкими мне эмоционально; те, кто любил мою не-писательскую составляющую, странно-парадоксальным образом не понимали писательского труда вовсе! А потом, моя дорогая, в моей жизни появилась ты! ...Уже при первой встрече с тобой я знала, что захочу увидеться еще, — прежде чем ты покинула Саутпорт, я уже любила тебя, — и прошлой осенью, в самом начале нашей переписки, я начала чувствовать возможность [твоего] полного проникновения в интеллектуальную и творческую часть моей жизни, а также сделаться моим любимым другом. И день ото дня всё, что я почувствовала в тебе, сбылось, и оказалось даже прекраснее, чем я могла мечтать...

Я ощущаю такой всплеск счастливого удивления каждый раз, когда бросаю думать о том, каким образом в столь мрачные времена и когда я меньше всего ожидала, в мою жизнь вошло нечто столь прекрасное и глубоко удовлетворяющее».

Вышеприведенное письмо было ответом Дороти Фримен, которая несколькими днями ранее размышляла об их отношениях и в трансцендентном изумлении вопрошала Рэйчел:
«Разве никогда не поражало тебя то, что ты оказалась внутри столь всепоглощающего эмоционального переживания?»

Неделю спустя Рэйчел вернулась к этому вопросу и ответила еще более прямо:

«С тех пор я задавалась вопросом... не забыла ли я прояснить, что — помимо интеллектуального удовлетворения, о котором я, видимо, раздумывала слишком много — для меня, как и для тебя, это “всепоглощающее эмоциональное переживание”. Если забыла – думаю, теперь я могу быть уверена: твое сердце всё это знает.
Сегодня я думала (с глубокой благодарностью, о которой ты, надеюсь, знаешь) о том, как чудесно поддерживает меня уверенность в твоей неизменной, круглосуточной преданности и заботе. Без этого я не знаю, чтó делала бы сейчас, когда выпадает так много мрачных (во всех других отношениях) дней».
Одной из прекрасных сторон их отношений была безбрежная взаимная духовная щедрость. Рэйчел, благодаря подругу за всё, что та привнесла в её жизнь, размышляет – дала ли она сама что-то в ответ:

«Поскольку одним из первых впечатлений с самого начала было прелестное качество твоей семейной жизни, я знала... дело тут не в недостатке любви. Нельзя пробыть с тобой и Стэном даже недолгое время, не осознав при этом, насколько вы близки и преданны друг другу.
Не может ли быть так, что сам факт того, что ты испытала и сама излила так много любви, сделал тебя еще более восприимчивой к преданности, проявленной вот этим новичком в твоей жизни.
Недели назад ты так красиво написала о том, что способность человека дарить любовь возрастает по мере практикования в этом; так что, возможно, чем больше любви дают нам – тем больше любви мы способны поглотить, и в этом отношении никто никогда не пресытится. И я знаю, что тот факт, что мы в невероятной степени “родственные души”, возможно, заключается в самом сердце нашей любви.
Но чем больше я раздумываю над сказанным нами обеими, тем сильнее чувствую, что есть нечто такое, что, верно, всегда будет смутным и неуловимым — всецело это нечто большее, чем сумма различных “причин”. Генри Бестон [Henry Beston, один из любимых авторов Рэйчел, незадолго до того рецензировавший её книгу «Под морским ветром»], пишет в своей статье, которую я высылаю тебе сегодня: “солнце – это всегда нечто большее, чем гигантская масса ионов, это великолепие и тайна, сила и божественность, это жизнь и символ жизни”. Наш анализ был красив, утешителен и удовлетворяющ, но он, вероятно, никогда не будет завершенным – никогда не охватит всего “великолепия и тайны”».

С течением времени “великолепие и тайна” между подругами всё ширились. Два года спустя Рэйчел пишет Дороти:

«Моя дорогая и единственная,

В день твоего рождения хочу сказать — как будто ты до сих пор не знаешь этого, — как нежно я тебя люблю. Ты заняла в моей жизни место, которое не заполнит никто другой, и странно теперь оглядываться и созерцать все пустые годы, где не было тебя. Но, наверное, нам не следует сожалеть об этих годах – вместо этого мы должны просто отдаться чувству удивления и признательности за то, что дружба, столь удовлетворяющая и наполненная радостью и красотой, смогла прийти к каждой из нас в середине жизни – когда, возможно, мы сильнее всего нуждались в этом!
[…]
Дорогая, знаешь ли ты, как чудесно, что у меня есть ты? Надеюсь, знаешь.
Люблю,
Рэйчел».

Весной 1960 года, как раз в период её работы над главами книги «Безмолвная весна», посвященными канцерогенному воздействию химикатов, у Рэйчел Карсон диагностирован рак груди. Была сделана операция, но к декабрю стало очевидно – рак прогрессирует, дал метастазы.

В сентябре 1963 года Рэйчел пишет поразительное письмо своей подруге Дороти:

«10 сентября 1963 года,

Дорогая и единственная,

Это постскриптум к нашему утру в Нивагене (Newagen). Думаю, я сумею написать лучше, чем сказать.
Для меня это были самые чудесные часы этого лета, все подробности останутся в моей памяти: это синее сентябрьское небо, шум ветра в хвойных деревьях, прибой над камнями, занятые поиском корма чайки, садящиеся на берег с умышленной грацией, далекие очертания Гриффитс Хэд [Griffiths Head, лагуна около Саутпорта, Мэн] и Тодд-пойнт [Todd Point, пляж], такие четкие, а подчас полузаметные в завитках тумана.

А ярче всего запомнятся мне бабочки-монархи, это неспешное дрейфование на запад одной маленькой крылатой формы за другой, каждая влекома какой-то невидимой силой.
Мы немного поговорили о миграции бабочек, об истории их жизни. Они вернулись? Мы подумали – нет; для большинства, по крайней мере, это было заключительное путешествие в их жизни.
Но сегодня днем, при этом воспоминании, мне пришло в голову, что это было счастливое зрелище, что мы не чувствовали печали, говоря, что возвращения не будет. И правильно — ибо когда живое существо подошло к завершению своего жизненного цикла, мы принимаем этот финал как естественный.
Для бабочки-монарха этот цикл измеряется известным периодом в несколько месяцев. Для нас мера – нечто иное, о протяженности чего мы знать не можем. Но мысль та же: когда этот непостижимый цикл закончил своё течение, — тогда то, что жизнь подошла к концу, естественно и не огорчительно.
Вот чему научили меня эти ярко мерцающие частицы жизни тем утром.
Я обрела в этом глубокое счастье, — надеюсь, сможешь обрести и ты.
Спасибо тебе за это утро.
Рэйчел»

В другом письме, написанном за три месяца до смерти, но доставленном адресату после её смерти, Рэйчел снова мысленно возвращается к теме своего умирания, с точки зрения своих отношений с Дороти, великого дара в жизни:

«Милая [Дороти],
[…]
Когда я вспоминаю многочисленные прощания, отметившие десятилетие (почти) нашей дружбы, я понимаю, что они были почти невразумительными. Я помню, главным образом, великое вскипание мыслей, которые как-то не облачались словами — молчание, отяжеленное недосказанным. Но раньше, мы это знали или на это надеялись, всегда оставался другой шанс — и всегда были письма, чтобы восполнить пробелы.

Я прожила стóящую жизнь, полную удовлетворённости и вознаграждений, какие даются немногим, и если она должна закончиться сейчас, я чувствую, что добилась почти всего, что хотела сделать. Это было бы неправдой два года назад, когда я впервые осознала, что времени у меня осталось мало, и я так благодарна за это дополнительное время.

Очень сожалею, милая, о твоей печали, о том, что оставляю Роджера [11-летний сын племянницы, которого она усыновила], когда мне так хотелось увидеть его взросление, о дорогой Джеффи [кошка Рэйчел, на фото слева], чья жизнь связана с моей.
[...]
Но хватит об этом. О чем я хочу писать – так это о радости, веселье и счастье, которые мы пережили вместе, — хочу, чтобы ты помнила именно об этом, — хочу жить в твоих счастливых воспоминаниях.
Я напишу об этом подробнее. Но сейчас я истощена и должна погасить свет.
А пока что – у меня есть слово — и моя любовь будет жить всегда.
Рэйчел»

В последнем письме, написанном, когда Дороти ехала к умирающей подруге, чтобы проститься с ней, но доставленном лишь две недели спустя после смерти Рэйчел:

«Моя дорогая,

Ты отправилась в путь, ко мне, этим утром, но у меня странное чувство, что когда ты приедешь, меня здесь может не быть, — так что, если подобное произойдет, это просто маленькая дополнительная записка на прощанье. В последние несколько дней было много болей (сердце), и каждая моя косточка измучена. А этим вечером нечто странное происходит с моим зрением, что может ничего не значить.
Но, конечно, я подумала: что, если я не смогу писать — не смогу видеть, чтобы написать — завтра?
Так что – одно слово, прежде чем я погашу свет.
[...]
Дорогая, — если вдруг сердце меня убьет, ты просто знай, насколько легче мне станет.
Я лишь скорблю, покидая моих любимых.
Тем не менее, что касается меня, всё вполне хорошо. Недавно я сидела у себя в кабинете, играла Бетховена и обрела ощущение подлинного покоя и даже счастья.
Никогда не забывай, дорогая и единственная, как сильно я любила тебя все эти годы.
Рэйчел»

Использованные источники:1; 2; 3

Подбор материалов, перевод с английского – Елена Кузьмина © http://elenakuzmina.blogspot.com/

To be updated

См. также биографию Рэйчел Карсон

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...